Роглак встретил Харста и Риаленн покосившимися избушками, снежной пылью проселочной дороги – какая дорога! горки-пригорки, выбоины-ямы, только горным козам бегать! – и терпким дымом печных труб. Запах дыма внушал Хранительнице звериный страх перед человеческим жильем, и только одна вера в то, что охотник не даст ее в обиду, не давала ей рвануться назад и исчезнуть в снегах – навсегда, навсегда… А охотник шел и поминал самыми нехорошими словами старосту Глейна, которого угораздило появиться на перекрестке в самый неподходящий момент.
Рот открыл староста – хоть ворона залетай.
– Здравствуй, пролен Глейн. Удачи тебе в твоих нелегких трудах. Вот, заказ твой несу. В смысле, шкуру зверя диковинного. Девушка в заказ не входит.
– А… ну да. Спасибо, Харст, удружил. Уплачу, как положено. На чай заходи.
В чем нельзя было упрекнуть Глейна – так это в скупости. Платил он всегда ровно столько, сколько обещал, а обещая – не занижал цену. И чаем угощал – тоже не скупясь. Понимал, видно, что лучшего зверобоя, чем Харст, не отыскать миль на триста вокруг. Другое дело, что сам охотник никогда так не думал о себе: еще дед его, передавший свое оружие внуку, потому что Ретмаса, отца Харста, дух леса призвал к себе раньше, чем следовало, – еще дед его говорил ему, впервые смотревшему на мир сквозь арбалетный прицел: зазнайство – путь к поражению. А Харст любил деда и слушался его. И когда глаза дряхлого старца остались открытыми навсегда, он сам выкопал для деда могилу у рощицы. И крест поставил – по обычаю, чтобы духи Стихий не отводили дедовских стрел от добычи на последней охоте.
Долго смеялись сельчане, когда одиннадцатилетний мальчуган, шмыгая носом, поправил вихры черных волос и взвалил на себя полупудовый арбалет. Все были уверены, что "охотничек" проголодается и вернется на следующий день.
Он не вернулся. Ни на следующий день, ни через неделю.
Харст возвратился в Роглак только через восемнадцать дней. Возвратился в новых сапогах, штанах, рубашке и куртке, потому что шкуру его первого снежного кота, добытую в Гареннских предгорьях, в городе оценили в полторы тысячи цехинов. Лес принял охотника и, как надеялся Харст, полюбил его.
А дальше – дальше протекли шесть по-юношески длинных лет, и смоли его волос и доброму сердцу покорилась самая красивая девушка Роглака, рыжеволосая Лансея. Отец ее не препятствовал браку: за бесшабашной улыбкой семнадцатилетнего охотника он видел не только то, что видели все – заново отстроенный дом и не переводящееся в нем мясо – но силу, которая дается только через суровые испытания судьбой.
Радовались и завидовали новой паре ровно пять лет, пока Лансею-младшую не забрал рак. Доктора, разумеется, не смогли помочь. Харст тогда ушел с женой в лес на четыре дня: оба не могли видеть соболезнующих лиц односельчан.
Вернулись ночью, неслышно вошли в дом. Огня не разжигали. Так и уснули, прижавшись друг к другу, в нетопленой избе. Об одном Харст молил богов в ту ночь – чтобы Лансея подарила ему второго ребенка.
Только, видно, плохо просил.
И главное, что усмотрели в этом люди наказание свыше за излишнюю удачу выскочки-охотника: мол, бессребреникам воздастся, а у богачей отнимется. А молве стрелой глотку не заткнешь. Ну что тут поделаешь – провинился перед небом Харст-охотник, вот и получил по заслугам.
Вот почему творился сейчас сумбур в голове зверобоя. Такое нашептал ему лес за эту ночь – и не слушать бы, да нельзя: хуже будет. Он не сомневался в том, что Риаленн сказала ему правду: никто не станет именовать себя ведьмой, не имея к этому веских причин. Ну и что? Разве плохо спасти человека, который никогда не причинял вреда ни людям, ни зверям? Великие боги, да вообще – разве плохо спасти человека? Тем более, что, насколько Харст понял из сбивчивого рассказа девушки, самоубийство она совершила из каких-то благих побуждений, которые показались стрелку столь неясными и запутанными, что он предпочел отмолчаться. Насчет Хранителей, Ухода и лесной болезни Харст тоже не понял ни слова, но на то они и ведьмы. Она вон тоже не с первого раза поймет искусство охоты, буде когда-нибудь захочет.