Телегин слушал, глядел… От жары, табачного дыма и вина все казалось будто во сне, кружилась голова… Он видел, как несколько человек повернулись к входной двери; разлепил желтые глаза ветеринарный врач; высунулось из-за стены сумасшедшее лицо хозяина; полумертвая женщина, сидевшая сбоку Ивана Ильича, подняла сонные веки, и вдруг глаза ее ожили, с непонятной живостью она выпрямилась, глядя туда же, куда и все… Неожиданно стало тихо в подвале, зазвенел упавший стакан…

Во входной двери стоял среднего роста пожилой человек, выставив вперед плечо, засунув руки в карманы суконной поддевки. Узкое лицо его с черной висящей бородой весело улыбалось двумя глубокими привычными морщинами, и впереди всего лица горели серым светом внимательные, умные, пронзительные глаза. Так продолжалось минуту. Из темноты двери к нему приблизилось другое лицо, чиновника, с тревожной усмешкой, и прошептало что-то на ухо. Человек нехотя сморщил большой нос.

– Опять ты со своей глупостью… Ах, надоел. – Он еще веселее оглянул гостей в подвале, мотнул бородой и сказал громко, развалистым голосом: – Ну, прощайте, дружки веселые.

И сейчас же скрылся. Хлопнула дверь. Весь подвал загудел. Струков впился ногтями в руку Ивана Ильича.

– Видел? Видел? – проговорил он, задыхаясь. – Это Распутин.

33

В четвертом часу утра Иван Ильич шел пешком с завода. Была морозная декабрьская ночь. Извозчика не попадалось, теперь их трудно было достать даже в центре города в такой час. Телегин быстро шел посреди пустынной улицы, дыша паром в поднятый воротник.

В свете редких фонарей весь воздух был пронизан падающими морозными иглами. Громко похрустывал снег под ногами. Впереди, на желтом и плоском фасаде дома, мерцали красноватые отблески. Свернув за угол, Телегин увидел пламя костра в решетчатой жаровне и кругом закутанные, в облаках пара, обмерзшие фигуры. Подальше на тротуаре стояли, вытянувшись в линию, неподвижно человек сто – женщины, старики и подростки: очередь у продовольственной лавки. Сбоку потоптывал валенками, похлопывал рукавицами ночной сторож.

Иван Ильич шел вдоль очереди, глядя на приникшие к стене, закутанные в платки, в одеяла скорченные фигуры.

– Вчерась на Выборгской три лавки разнесли, начисто, – сказал один голос.

– Только и остается.

– Я вчерась спрашиваю керосину полфунта, – нет, говорит, керосину больше совсем не будет, а Дементьевых кухарка тут же приходит и при мне пять фунтов взяла по вольной цене.

– Почем?

– По два с полтиной за фунт, девушка.

– Это за керосин-то?

– Так это не пройдет этому лавошнику, припомним, будет время.

– Сестра моя сказывала: на Охте так же вот лавошника за такие дела взяли и в бочку с рассолом головой его засунули, – утоп он, милые, а уж как просился отпустить.

– Мало мучили, их хуже надо мучить.

– А пока что – мы мерзни.

– А он в это время чаем надувается.

– Кто это чаем надувается? – спросил хриплый голос.

– Да все они чаем надуваются. Моя генеральша встанет в двенадцать часов и до самой до ночи трескает, – как ее, идола, не разорвет.

– А ты мерзни, чахотку получай.

– Это вы совершенно верно говорите, я уже кашляю.

– А моя барышня, милые мои, – кокотка. Я вернусь с рынка, у нее – полна столовая гостей, и все они пьяные. Сейчас потребуют яишницу, хлеба черного, водки, – словом, что погрубее.

– Английские деньги пропивают, – проговорил чей-то голос уверенно.

– Что вы, в самом деле, говорите?

– Все продано, – уж я вам говорю – верьте: вы тут стоите, ничего не знаете, а вас всех продали, на пятьдесят лет вперед. И армия вся продана.

– Господи!

Опять чей-то застуженный голос спросил: