Глава 4

Вот садишься ты такой без всяких раздумий в машину – ну, машина и машина, ты садишься, пристегиваешься и мельком отмечаешь про себя какие-то детали, нет ли мусора на полу, удобно ли сидеть, но ты не приглядываешься специально, можешь при этом продолжать разговаривать, что-то происходящее на улице может отвлечь твое внимание, и ты садишься в машину совершенно беззаботно, не задумываясь о том, что эта машина на ближайшее время станет твоим пристанищем, что в этой машине ты безвылазно проведешь несколько дней и они покажутся тебе неделями; машина станет твоей второй кожей, она будет совсем другой машиной, нежели той, в которую ты садился, в ту машину ты уже никогда не сядешь, так же как уже не получится жить в том же самом доме, на просмотр которого ты ходил еще до того, как подписал контракт. Хотя, если задуматься, я в нее только что сел и еще не знаю, что мне предстоит провести в ней несколько дней. Я даже не сразу замечаю, что эта машина с бензиновым двигателем; всю жизнь я только на таких и ездил, для меня это самые обычные машины, но получается, что у Леннокса есть специальное разрешение – а может, и нет, я до сих пор не узнал, где он работает и что мы собираемся делать с памятью Бонзо, сейчас мы просто едем по Мерсбергену, и ему, во всяком случае, удается не наталкиваться на карнавальные шествия. Вымощенные булыжником улицы пестрят яркими полосками, разбросанными без какого-либо порядка, может быть, это такое длинное закодированное сообщение, расписанное по всем улицам деревни, и в нем зашифрована суть нашей миссии, и именно за этим мы сюда, в Мерсберген, и приехали, – но нет, это конфетти, я оглядываюсь, ожидая увидеть, как они взметаются в нашей аэродинамической тени, однако они остаются на месте, как будто их наклеили на булыжники. Я поднимаю взгляд поверх домов, но железная лапа тоже исчезла, и мне кажется, что надо помахать ей в ответ на прощание.

Как у тебя дела, спрашивает Леннокс. Хорошо, говорю я. Он криво усмехается, но не неприятно. Мы не виделись столько лет, а ухмылка все та же. Если бы у тебя все было хорошо, ты бы со мной не поехал, сказал он. С чего бы, что за бред, ты ведь меня сам попросил, про Бонзо начал рассказывать? Судя по всему, никаких срочных обязательств у тебя нет, ежедневник пустой, взял и поехал, может, тебе так и лучше, может, ты убегаешь от чего-то или от кого-то? Да нет. Хотя да, от кресла матери, от издательши, от той женщины в «Алберт Хейне». Но я молчу. Потому что это неправда. Все, что я себе в конце концов позволил, – это положил на ленту разделитель чуть громче, чем нужно. Кажется, это было так давно, а ведь мы только начали.

Дела отлично, говорю я, можешь не беспокоиться.

Постарели мы только, да? – восклицает Леннокс. Тут он прав, мы постарели, а особенно он, потому что я его сорок лет не видел, а за своим старением каждый день наблюдал в зеркале понемногу. Волосы у него поседели и истончились, кожа на подбородке обвисла, он похож на человека, которого искусственно состарили для последней части фильма, то ли гримом, то ли на компьютере. Вот, смотри! Он снимает руку с руля и протягивает в мою сторону, расставив пальцы.

Не трясется, говорю я.

Чего? Я про пятна на руках, взгляни!

Кисти у него действительно в коричневых пятнах.

Я пошел к врачу, думал, это рак кожи. А он мне: что вы, это возрастное.

Он кладет руку обратно на руль и смеется, как будто это смешно. Возрастные пятна! И сила уже не та. Помнишь, как раньше мы целыми днями таскали коробки в архиве? Сейчас-то уже так не получится.

Скажешь тоже, целыми днями. В шахматы еще играли в коридорах, на бывших полицейских ходили смотреть.