Словом, я был из тех юнцов, которые, когда идут по тротуару, занимают его полностью – такой ширины вокруг них силовое поле. Теперь, когда ты представляешь, в каких условиях я жил, можно продвинуть и сюжетное действие.
Однажды поздно вечером я, как всегда, вызвал Бабетту из дома и, поскольку ни в поле, ни в клубе ребят не было, мы поехали на моем велосипеде к Митреенкову ручью. Тропу я угадывал лишь потому, что тысячу раз по ней ездил. Мы проехали около километра, потом пришлось свернуть и переть прямиком по льняному полю. У края, в васильках, Бабетта спрыгнула с велосипеда, и мы пошли рядом, беседуя о школьных делах. Траву в пойме уже подкосили, но еще не убирали, она лежала, набухшая от росы. Мои щегольские ботинки, конечно, сразу превратились в мокроступы. Бабетта оказалась предусмотрительнее: она была в резиновых сапожках, мостика через речку не было. Я попросил Бабетту перевести велосипед по мелкоте, а сам выбрал, где русло было поуже, разбежался и прыгнул. Прыгал тоже по наитию, как и ехал, но все обошлось, хотя на том берегу я растянулся, не удержавшись на ногах. Здесь уже отчетливо пахло дымом, и, как бывает в безветренную ночь, он просто расползся по речной долине и прибрежным кустам и, почти не смешиваясь, висел лоскутами. Глухо бормотал Митреенков ручей, вливаясь в речку, а из-за стены леса на том берегу доносились девчоночьи взвизги. Будь я один, я бы сейчас здесь, возле их костра, покружил, послушал, о чем они треплются, и преспокойно отправился в свой шалаш, который соорудил из ольховых кольев и жердей всего лишь в двухстах шагах отсюда, но Бабетта уверенно двигала прямо к костру. Точно со мной ей было тягостно, а там, в кругу возле костра, ее ждали.
– Сейчас у вас заработает сарафанное радио, – с сожалением бурчал я. – Слушай, давай хоть потом, когда все разойдутся, сходим в одно место, а?
– Сарафанное радио! Уж и поговорить нельзя, – сказала она, но ответа на мои закидоны не последовало.
Я тяготился просить, намекать, уговаривать, но в юности шла такая игра – ломаться: все девчонки ломаются, – и я в нее играл, хотя столь полная зависимость от их милостей меня повергала в непроглядную тоску. Так и казалось, что ты точно лохматая собачонка, которая лижет руку господина. Но в отличие от других девчонок, в Бабетте хоть иногда проглядывало дружество и равенство. Я жил в мечтах, любил рыбалку и охоту, а того, что девчонки могли мне дать, я не очень-то и добивался. Просто не хотелось отставать от других, когда они хвастали, что уже занимались этим делом. Один якобы на сеновале, а другой – так просто дома, когда родителей не было.
Поднявшись по косогору, мы их увидели. Там, за лесом, было запущенное круглое поле, которое уже поросло осинниками и березняком в человеческий рост. На краю этого поля, по-над речкой и горел их костер – высокий, жаркий, пионерский. Петун подкладывал охапки еловых лап, в небо взмывали тысячи искр, девчонки визжали и ругали его – мол, в такую сухую погоду долго ли наделать пожару. Петун знай подкладывал, а Хряк – так даже грозился лянуть из канистры бензинчику. Петун и Хряк – это друзья моего детства, чтоб ты знал. Они нас заметили и дружно заорали, и я понял, что сейчас надо говорить всякую чепуху. Шел как на казнь – так мне не хотелось, чтобы Бабетта становилась общей, предметом шуток и расспросов.
Мы пробалабонили там до часу ночи. От этих разговоров, насколько я помню, никогда ничего не оставалось в памяти. Молодежные тусовки вообще бессознательны, а у деревенских сборищ то отличие от городских, что они романтичны и нет чувства униженности от того, что ты беден и не можешь сводить свою девчонку в ресторан. Транзистор был только у Хряка, да и то его собственной конструкции: принимал почему-то только областное радио. Мы наслаждались совсем не собственностью, а тесным кружком и томлением юности, когда предвкушаешь будущий длинный жизненный путь и грустишь Бог знает почему. Разговор идет о местных жителях, о школе, об отсутствующих друзьях, иногда даже есть что выпить (помню литровые, очень толстые стекла, бутыли с красным крепленым вином «Солнцедар» и отменный ликер, пахнущий орехами, под названием «Спотыкач»), и все, даже девчонки, охотно пьют прямо из горла или тут же изготовленного берестяного стакана. Важно то, что ты еще не дифференцируешь себя, ты всех этих парней и девчонок любишь просто до слез, до сердечной муки: так бы, кажется, и просидел всю жизнь у этого жаркого костра, передавая круговую чашу: такое дружество и приязнь испытываешь к ним. Все впереди у тебя потому, что ничего другого и не надо, днем работать на сенокосе, или в лесу, или на огороде, а вечером сойтись вот так, побренчать на гитаре, выпить, рассказать байку, а потом дружественной оравой, с песнями и смехом возвратиться в деревню. Уже восток светел, зелен, и студеный утренний ветер нет-нет, да и ворохнется в листве, и петухи запевают по курятникам то в одном конце деревни, то в другом, а спать все не хочется – от избытка счастья, от прилива сил и щемящей грусти… Бог мой! Да если бы сейчас мне предложили начать все сначала, с тех семнадцати лет, первое, что бы я сделал, – приобрел бы охотничью лицензию, и второе – женился бы на Бабетте и уговорил ее остаться в деревне: она работала бы на почте, как ее мать, а я охранял бы леса от браконьеров. Если бы снова начинать, я сделал бы все, чтобы как можно меньше знать и видеть другой мир, кроме того моего мира. Это был рай, а я позволил вползти в него змию-искусителю.