Вдруг окно над его головой распахнулось и оттуда вылетел горшок с геранью.
– Что ты делаешь, изверг? Я соседей позову… – продребезжал старушечий голос.
– Мамаша, все соседи легли бай-бай. – Шаутин узнал Евланова. – Деньги! – или я устрою вам неприятности. Я ясно выражаюсь?.. Ты, когда легавый бумагу давал, подписывал или нет? Подписывал. Знал, что вернусь? Знал. Зачем подписал? Деньги на бочку, а то я тебе устрою сладкую жизнь.
– Сынок, отдай ты ему, проклятому. Смотри-ка, он весь трясется, бешеный какой. Не связывайся с ним, Христа ради, пусть уйдет.
Старуха говорила скоро, задыхаясь. Застучал отодвигаемый стул.
– Ты меня знаешь… Ну, вот, давно бы так. «Милиция»! У меня милиция вот где сидит. А накапаешь – пиши завещание. Я из-за тебя, падла, четыре месяца на лесоповале пахал.
Шаутина лихорадило. Он обреченно вслушивался, не смея шевельнуться, выпрямиться, вдохнуть; он представлял Евланова с ножом, старуху и того, третьего, вероятно, ее сына, который боком подвигается к серванту, открывает шкатулку… Ему опять, как и тогда, в поезде, захотелось уйти, чтобы не свидетельствовать, чтобы не знать, чем кончится, не отягощать совесть, забыться, смолчать. Он должен был войти сейчас в дом и положить предел истязательству, но он не смел. Гнев обуревал его, когда дело касалось его лично; когда же препирались другие, он предпочитал наблюдать…
Но тут произошло неожиданное. Шаутин, отвлеченный своими переживаниями, задумавшись, проворонил момент, когда Евланов, получив деньги, вышел во двор. Он очнулся, только когда вблизи уже шелестели его шаги; сообразив, что в комнате давно утихло и, значит, это Евланов, Шаутин, не помня себя, побежал в поле, но, испугавшись, что Евланов его увидит в столь трусливой роли, повернул обратно, подбежал к окну и вскарабкался на подоконник, разбросав цветочные горшки. Он смутно понимал, что делает, но в эту минуту и в роли позорного соглядатая ему не хотелось встречаться с Евлановым. Вытаращенные глаза, писклявый вскрик чистенькой старухи, оборонительное двуперстие ее вскинутых рук, застылый, неочухавшийся, нутряной взор толстогубого мужика, неопределенно знакомого беспомощностью и глубокой непротивленческой грустью, черепки на полу и переполох, – все это, взыскующее, обременительное для совести, все-таки меньше ужасало, чем расплатные шаги за спиной. С какой-то дьявольской изобретательностью угадав, что эти двое еще не скоро опомнятся, он, соскочив, бесшумно прикрыл окно и быстро зашторил его, успев, однако, заметить, что Евланов, выйдя из-за угла, привлеченно остановился. Он испуганно отстранился от окна и сказал, срываясь и не договаривая:
– Я… Где дверь?
Старуха, готовая, казалось, выстрелить глазами, подчиненно и заторможенно, как пленный после окрика, указала на дверь. Он ринулся туда и закрыл ее на крючок; прислонился к косяку, но тут же сорвался, прокрался к шторе и, прячась, отодвинул: Евланов стоял на том же месте. Шаутин зацепенел и словно бы задумался. Старуха, загипнотизированная целенаправленными прыжками незваного гостя, его уверенным хозяйничаньем, молчала: ее сбивало с толку, что новый грабитель сам кого-то боится. Первым очнулся ее сын. Он поднялся с дивана, шагнул и сказал веско и боязливо:
– Вам кого?
Шаутин длинно посмотрел на него, усиливаясь понять вопрос.
– Я ищу… Он был здесь?
Шаутин затруднялся ответить исчерпывающе, но скрыть, что залез в окно с перепугу; лучше уж дать понять, что он ищет Евланова. К тому же, его беспокоило, что он уже где-то видел этого мужика. А когда тот уже поднимал руку, чтобы удостоверить, что Евланов здесь был, и указать, где его можно найти теперь, Шаутин, опасаясь, что его прогонят, и подыскивая другой вариант для оправдания своего вторжения, сказал с гримасой человека, которого не поняли: