– Пап, мне кажется, с тобой что-то не так, – попробовала я как-то завести разговор, оставшись в комнате вдвоем.

Он сидел на диване, слегка покачиваясь вперед-назад.

– Нет, все в порядке, – он улыбнулся и дернул плечами. – С чего ты взяла?

– У тебя дергаются руки.

– Ну и что?

Это нелепое упрямство разозлило меня.

– Может, тебе сходить к врачу?

– Нет, – бросил он отрывисто, снова пожал плечами и повернул голову в сторону, как будторазминаясь перед пробежкой.

В тот год, когда симптомы болезни стали явными, он переехал жить в гостиную комнату. За год до этого – перестал работать.

Гостиная была нашим общим местом. Местом, где в детстве вечерами я забиралась на спинку бордового бархатного дивана, вытянувшись, как кошка, во всю длину. Я прижималась к стене, чтобы не свалиться на спины родителей, когда они смотрели кино. В гостиной хранились вещи, которые использовались по случаю: чехословацкие сервизы в серванте, привезенные из командировок, фарфоровые фигурки собак и уточек, которые так и хотелось украсть, серии толстых, по двадцать томов, книг и энциклопедий, фотоальбомы в шершавых бархатных обложках. В углу стояло коричневое блестящее пианино с позолоченными завитушками и медными, всегда холодными педалями. Моя сестра закончила музыкальную школу и, когда мне было шесть, учила меня играть на нем “В лесу родилась елочка” одним пальцем. Но мне намного больше нравилось слушать, как играет она. Сыграй “К Элизе”, просила я снова и снова, это была единственная композиция, название которой я знала. Я усаживалась рядом в кресло и замирала, пока ее пальцы бежали по клавишам.

Посреди гостиной стоял квадратный раздвижной лакированный стол. Его раскладывали только по праздникам, чтобы все гости могли уместиться. Большие шумные компании собирались на дни рождения, на Новый год и Девятое мая. По четырем углам комнаты, словно крепостные башни, стояли шкафы, достающие до потолка.

В гостиной было много бордового: два кресла, диван, торшер с пыльной бахромой, ковер, подушки. Мама любила все оттенки красного, как в одежде, так и в интерьере.

Здесь были и личные вещи: мои игрушки, мамина косметика. Эти вещи перекочевали постепенно, иссякли, как и наши попытки убедить папу, что с ним что-то не так. Позже я узнала, что и у него здесь хранилось личное, но оно было припрятано, не на виду. Мы нашли это личноетолько после его смерти: среди видеокассет было несколько эротических, замаскированных поддругими обложками. Там же лежала стопка фотографий. В пластиковой синей папке я увидела свои школьные грамоты и награды – оказалось, он их собирал.

Гостиная заболела вместе с отцом. Ее состояние отражала картина, висевшая на стене над диваном: опадающие розы, увядший натюрморт.

Болезнь отца была из тех, что действуют медленно, разрушают постепенно. Гостиная тоже менялась не сразу. Раздвинулся диван, появились один за другим пледы, словно папа хотел свить на этом диване гнездо и утеплял его все основательнее. Он приспособил коричневый “праздничный” стол под ежедневные приемы пищи, когда перестал есть с нами на кухне. Лак на столе трескался от пролитой жидкости, ножки расшатывались. Пианино покрывалось пылью, а подоконник, на котором раньше жили цветы, опустел.

Однажды мама вынесла из спальни на балкон одну кровать. Оказалось, их всегда было две, они были просто составлены вместе, как в дешевой гостинице. Мама переделала спальню под себя. Окончательное и официальное закрытие гостиной случилось тогда, когда она заклеила матовой пленкой прозрачные стекла на распашных дверях.

– Не могу больше видеть этот бардак, – сказала она.