; они были готовы в дальнюю дорогу домой, но не угадывали еще финала в концентрационных объятиях родины. Они еще не знали, что победители не снизойдут даже до видимости юридического следствия (да и где таковое тем взять?); они не знали, что самосуд в условиях войны (и особенно в условиях победы) приравнивается к Земному Возмездию и к Высшему Небесному Воздаянию; они еще не знали, что с точки зрения соотечественников – то есть в соответствии с народным сознанием (блистательный оксюморон), – они, женщины-остарбайтерки, совершили двойное предательство, а именно: позволили врагу угнать себя на территорию врага – и, кроме того, во время наступления своих не кинулись очертя голову в сторону фронта, чтобы любой ценой пробраться к своим, – напротив того: они бросились в тыл, в логово зверя, дабы там оказать поддержку «агонизировавшему, исторически обреченному фашистскому режиму».

Вот потому, в то кровавое утро вторжения, каждый легионер, несмотря на состояние алкогольного опьянения средней и сильной тяжести, имел наготове меч карающий (назовем это так) – им, этим мечом, следовало изменниц родины телесно наказать (жестоко, очень жестоко, но справедливо) – а также произвести среди них – таким способом – воспитательно-профилактическую работу – чтобы в другой раз, коль таковой выпадет, не медом бы им показался иноземный угон. Умри, а не дайся!

Обычное дело: распатланная, распаленная донельзя убийствами и воздержанием военно-полевая Фемида, врываясь в мирные поселения, руководствуется, как и следует ожидать, не столь соответствующими разделами римского права, сколь яростными наущениями Ветхого Завета. Поэтому именно анатомические части тела – око (за око), зуб (за зуб) и т. д. – являются объектами ее очень конкретных пенитенциарных действий. Таким образом, военно-полевая Фемида, и это закономерно, уравнивает два – по сути, полярных – подхода к проблеме человеческого воздаяния: «lex dura sed lex» и «à la guerre comme à la guerre»[7].

Когда легионеры-триумфаторы – а они, видимо, одинаковы во всем мире, – заполнив смрадом и грохотом весь дом, вперли в животы женщин еще не остывшие стволы автоматов и, гогоча, снизошли наконец до четкого распоряжения («Встать, бляди, подстилки фашистские!! Щас, блядь, каждую будем на́ хор ставить!!») – и женщина из города с труднопроизносимым названием Lutsk, которая неловко замешкалась, тут же была прошита насквозь, – фермер, застывший в проеме сорванной двери, мгновенно понял, что сейчас, под комментарий фашистская шваль, эксплуататор советских граждан, – автоматы упрутся уже в него.

Надо было как можно скорее спрятать работников-мужчин – в основном, славянского происхождения, которых победители на скором суде исторической справедливости могли бы счесть наиболее тяжким против него, германского фермера, обвинением (будто победители утруждают себя составлением обвинений!), – да, необходимо было где-то спрятать мужчин, которые в настоящий момент находились в летней времянке на окраине поля.

По всей деревне уже безостановочно трещали автоматы, в их краткие паузы врывалась истерика собачьего лая, звериных криков людей. Чудом выскользнув из дома, уже будучи посреди картофельного поля, по пути к времянке, герр Цоллер столкнулся на тропинке с Андерсом, который два дня назад был отправлен им в соседнюю деревню. Андерс, словно не касаясь земли, летел к женскому флигелю – удержать его, конечно, не представлялось возможным.

Когда фермер вбежал во времянку, она оказалась пуста. Переводя дух, он увидел в окне пылающий дом соседа – но так и не обнаружил четверых своих работников – точнее, он не заметил четыре тела, лежавшие навзничь метрах в двадцати от заднего торца времянки.