5
«Давай остановимся, – вдруг услышал он за спиной ее голос, – мне что-то нехорошо».
Они сели, обнявшись, недалеко от дороги, и она, в который уж раз, – если считать полмесяца в подвале, а до того – путь из Кауфбаха в Эрлау (не дальний, примерно пятнадцатикилометровый, но занявший у них, продвигавшихся лишь по ночам, пугавшихся любого куста и надолго хоронившихся где придется, двое полуголодных суток), – в который уж раз она стала сбивчиво просить его жениться, обязательно жениться – на ком-нибудь дома, на своей, подобрать себе хорошую пару и жениться, и не ждать, и не мучиться, и не вспоминать, а жениться на хорошей женщине или девушке, и завести нормальный дом, и много детей, и… и… И вдруг перебила сама себя:
«Ох, господи, Анди, какой же ты все-таки красивый! Ты же принц настоящий!»
Он никак этого не ожидал – и не нашелся, что сказать.
«Ты просто сам этого не понимаешь, – продолжала она сквозь слезы. – У вас в Голландии все парни такие высокие?»
«Ну… как? Ну да… нормальные», – еще больше смутился он.
«Да у нас на селе девахи тебя в клочья бы разорвали! – сквозь слезы улыбнулась она. – В клочья, понимаешь?! Да ты посмотри на себя… У тебя же бедра… как сказать? – Махнула рукой – и сказала на своем языке: – У тебя же такие узкие чресла, что их одной ладонью обхватить можно! В одну жменю поместятся… Ну, на крайний случай, в две… А плечи! Какие сильные, ровные-ровные… И какой же ты гибкий, господи… Тебе бы танцы на сцене танцевать, а не мешки на ферме таскать…»
«Что-что?» – он целиком не понял вторую часть этого маленького монолога.
«А то! – она снова перешла на немецкий. – А волосы твои, темно-русые, густые… Или светло-каштановые? Не пойму… – Она погладила его голову, и Андерс обнял ее. – Да: волосы твои гладкие, густые, длинные… почти до плеч… у нас так не носят… ишь ты, художник…»
«Это ты красивая, а не я», – целуя ее, успел вставить Андерс.
Но она сердито увертывалась от его поцелуев, морща лоб, жестом показывая: дай сказать! А ему было странно все это слушать. Он не считал себя красавцем, да и среди его знакомых, кроме того, не принято было обсуждать (и ценить) мужскую внешность, внешность вообще. Он никогда не чувствовал, что чем-то выделяется в толпе парней и мужчин. Голландские девушки не выказывали ему какого-либо особого предпочтения…
«А глаза? Отважные, светлые, очень северные… Я только в кино такие видала… А нос? Нос орлиный… Я тоже в кино только…»
«Если ко мне не получится, поеду с тобой, – решительно перебил он, – с тобой, с тобой, пусть будет там что угодно…»
«Куда?! Куда ты поедешь?! – она с силой оттолкнула его и зарыдала безудержно. – Что ты вообще о тамошней жизни знаешь?! Мне отец приказал, когда угоняли: как хочешь там устраивайся, как хочешь, а если и пропадешь, так хоть у чужих! Но назад он велел ни ногой, ни за что, никогда, – я тебя прокляну, вот что отец мне сказал, – если тебя тут, в твоем же родном фатерлянде, заживо сгноят…»
«Хватит, – сказал Андерс, решительно встал и протянул ей обе руки, – нам надо успеть до темноты».
6
Встретив свою будущую жену, Андерс перестал чувствовать себя жертвой. То есть он сразу же перестал сожалеть о той дурацкой истории, из-за которой его, вместе с членами одной из групп een verzetsbeveging[2] угнали на земли Третьего Рейха в качестве «Fremdarbeiter»[3]. А до этого он действительно классифицировал свою ситуацию как дурацкую – ведь ни в одну из групп de verzetsbeveging он не входил, так что его однократный, хотя и весьма действенный отпор носил совершенно частный, а, кроме того, глубоко стихийный характер. Относясь к «наиболее физически продуктивной группе» (мужчин от восемнадцати до сорока лет), Андерс в любом случае подлежал насильственной отправке на работы. Однако этот пункт оказался улаженным: Андерсу, который долгое время был добровольным репетитором для двух сыновей своего huisarts