Дом, вероятно купеческий, был построен солидно, по-старинному, с толстыми стенами, кафельными печами и хорошо слаженными двойными оконными рамами. Расположение комнат было очень сложным. Наше окно выходило на улицу, но парадным ходом пользовались только Синицыны, а мы проходили через двор. Из нашей комнаты запутанные коридоры вели к входной двери, обитой ватой и черной клеенкой. Дверь запиралась на засов. Звонка не было, и иногда приходилось подолгу стучать, прежде чем кто-нибудь услышит и откроет дверь.
Синицын был практичным человеком и занимал хорошее место где-то при продовольственном снабжении. Материально он был отлично устроен: целые штабели березовых дров, принадлежавших ему, были аккуратно сложены во дворе. Еще молодой, крупный и широкоплечий, Синицын сразу показался нам грубоватым и необщительным. Он не сделал ни шагу для сближения с нашей семьей. Его беременная жена производила впечатление тихой и безответной и по отношению к нам никак себя не проявляла.
В нашей комнате поместились три кровати и диванчик. Две из нас, дочерей, по очереди спали на полу на подстилках. У окна стоял письменный стол; другой, обеденный, – посередине комнаты. Мы готовили на маленькой квадратной печке, из тех, что были прозваны буржуйками. Печка была хорошая – она быстро согревалась на дровишках, щепках и древесном мусоре. Когда топливо кончалось, мы жгли газеты и остатки каких-то журналов. Кухней Синицына мы не пользовались, как не пользовались и его ванной комнатой. Приходилось брать воду из крана в одном из пустых коридоров и носить ее в кувшине. А умывались мы в большом белом эмалированном тазу и в нем же стирали белье – задача нелегкая, особенно когда не было мыла.
Несмотря на всю отчужденность Синицыных, между нами все же было связующее звено в виде голландской печки, стоящей в их спальне: задней стороной эта печь выходила в нашу комнату и слегка обогревала ее. Умеренное, ровное тепло, которое шло от белого кафеля, вероятно, помогло нам выжить в эту холодную зиму.
Однако Синицын думал по-другому: тот факт, что “его” тепло шло к нам даром, казался ему пределом жизненной несправедливости. Он начал переговоры с мамой, доказывая, что по праву мы должны топить печь своими дровами хотя бы два раза в неделю. Мама, всегда деликатная в общении с людьми, попыталась объяснить ему, что мы не в состоянии этого делать. У нас нету дров – где их достать и на какие деньги? С большим трудом мы добываем мелкие щепки и дровишки, чтобы варить обед, – их не хватит на топку большой голландской печи.
Впуская нас в занимаемый им дом, Синицын, вероятно, воображал, что благодаря своему положению в партии В.М. будет получать какую-то помощь от Московской организации с.-р. или из провинции. Он не мог себе представить степени нашей бедности и неустроенности. Синицын разозлился, и его раздражение перешло в маниакальную ненависть к нашей семье. Он ничего не мог придумать, чтобы помешать физическим законам посылать тепло в нашу комнату, и мысль об этом превратилась у него в навязчивую идею. Время от времени, встречая кого-нибудь из нас в коридоре, он начинал снова бессмысленный разговор, переходивший в оскорбления и ругательства.
Время было нелегкое. В такие периоды испытаний, как война, оккупация, голод и террор, люди обнажаются и резко разделяются на две категории. “Средних” не бывает: одни делаются насквозь дурными, другие сублимируются и достигают большой духовной высоты. Сколько раз в трудные годы лишений мне приходилось наталкиваться на то, что люди (часто из более обеспеченных) при звонке или стуке в дверь поспешно прячут остатки обеда и даже сметают крошки со стола. А другие, живущие впроголодь, тащат все, что у них есть, чтобы накормить случайно зашедшего гостя.