После всего этого уже никто не ходил в старую картонажку.

Дятел уехал, как и почти все остальные. Неизвестно куда. Якобы работает в Англии, на стройке.

Семья Гизмо уехала. Как и Дятел.

На могиле Дарьи кто-то положил снимок в рамке, где она стоит с Миколаем перед Психозом, держа его за руку. Надпись, накарябанная Гизмо черным спреем на темно-серой стене, виднеется за ними, черные каракули словно отклеиваются от стены, кажутся подвешенными в воздухе, режут его на резкие фрагменты, как куски разбитого стекла.

Миколай

– Надо помыть, – говорит мой отец, растаптывая что-то невидимое. Он запыхался, пытается это скрыть. Час назад мы похоронили Берната. Отец был одним из тех, кто нес гроб. Я пришел на похороны, только чтобы сходить на могилу матери.

– Ну, все не так плохо, – отвечаю я через мгновение.

– Надо помыть. На той неделе приеду, – говорит он и снова становится на колени.

Берната похоронили двумя аллейками дальше. «Слишком близко от мамы, – думаю я. – Она его никогда не любила. Всегда говорила, что хам».

Люди медленно расходятся, исчезают между могилами. Их все меньше, хотя еще минуту назад казалось, что заполнено все кладбище. Откуда-то издали еще доносится эхо судорожного короткого рыдания. «Это, наверное, жена», – думаю я. Рыдала все похороны.

– Помогу тебе тут прибраться, – говорю после долгой паузы.

Он ничего не отвечает, кивает, крестится, встает.

На самом-то деле могила мамы вовсе не грязная. На поверхности мраморной плиты, между лампадками, нападало немного хвои, гнилых листьев. Плита чистая, может, самая чистая, какую я видел на всем кладбище. Словно бы ее несколько дней полировали зубной щеткой. На ней горит с десяток поминальных лампадок, установленных ровным кругом.

– Помнишь? – спрашивает мой отец.

– Не понимаю твоего вопроса, – я не понимаю его вопроса.

– Ну, помнишь?

– Мне тогда было не пять лет.

– Я каждый день думаю, как оно было бы, – говорит он через миг. Тяжело вздыхает. Осматривается, выглядывает кого-то, может, еще надеется, что сюда доедет Гжесь. Но Гжеся нету, Гжесь спит дома.

– Наверняка новой семьи у тебя не было бы, – отвечаю я.

– Наверняка не было бы, – соглашается он.

– И что? Ты изменился бы? Если бы смог? – спрашиваю я, не пойми зачем. Вопрос выходит из меня до странного легко, как пар изо рта.

– Что это вообще, сука, за вопрос, Миколай? – говорит он возмущенно.

– Неважно.

В худшие моменты я, естественно, во всем обвинял его. Мне хотелось поехать в Зыборк, встать напротив него с камнем, спрятанным в кулаке – чтобы было тяжелее, – врезать его по морде так, чтобы у него мигом вылетела половина зубов, и крикнуть: «Это твоя вина, сучара ты ёбаная. Это из-за тебя у нее были проблемы, потому что все то говно, которое ты в нее вливал, копилось в ее теле, словно ил!»

А потом я отгонял эту фантазию, потому что с тем же успехом мог так кричать на самого себя. Мы все трое приложились к случившемуся.

– Я знаю одно, – говорит через секунду отец. – Будь она тут со мной, сказала бы, что мне стоит все отпустить.

– А что, собственно, тебе отпускать? – спрашиваю я.

– Она сказала бы, что не хочет смотреть на толпу на моих похоронах, – говорит он через миг.

На похоронах Берната, идя в толпе, я не узнавал никого. Нервно высматривал молодого Берната, но тот не приехал – якобы отослал эсэмэску матери, что прилетит только через неделю. Не дали ему на работе отгулы, рыдала Бернат. Повторила это, кажется, с десяток раз – наверняка, чтобы повторять хоть что-то. Меня обрадовало, что я его не встречу. Не хотел встречать никого из старых знакомых. Такие встречи – хуже похорон. Страшнейшая пытка – желание отыскать того, кого ты некогда знал, в чужом лице, появляющемся из ниоткуда, а потом – рассказы о себе в простых, веселых фразах, необходимость притворяться кем-то, кем ты был десяток лет назад, исключительно чтобы установить хоть какое-то понимание. Люди исчезают из жизни других. Так должно быть. Это естественно. Мы отчего-то разбежались, и давайте теперь не изображать, что мы знаем друг друга, понимаем, живем в том же самом мире, говорим на одном языке.