Кроме меня материалы о Клубе Винни Пуха были только у Него. Я передала их Ему где-то с месяц назад; попросила, чтобы Он их проглядел. Он сказал лишь, что свяжется со мной, но сказал то же, что и редактор: что у меня должны быть подтверждения. Впрочем, что бы Он тогда ни сказал, нынче я не желала и не могла с Ним связываться.
Я открыла ящик. Вынула таблетку. Запила мелиссой, а потом кофе. Запустила компьютер, начала писать бессмысленные предложения, которые были чем-то вроде эпилога, плохими стихами и прощальным письмом.
Через какое-то время оставила это. Таблетка подсластила кровь и выровняла дыхание. Некоторое время я просто смотрела на несвязные фразы в редакторе текста, на забитую бумагами полку.
И тогда в комнату вошел Миколай. Был подшофе, но не с копыт. Я хотела отчитать, но даже не знала, который час. На короткий момент дверь оставалась открытой, и тогда в комнату влетели вопли его отца. Он затворил дверь и оперся об нее. Смотрел на меня. Спросил:
– Чего он так кричит?
– На Йоасю. Должна была вернуться в двадцать два, а теперь – одиннадцать.
Он пожал плечами. Открыл дверь и еще немного послушал.
– О’кей. Возвращаемся. Через неделю-две.
– Не понимаю. Почему – тогда? – спросила я.
– Потому что придет наличка, – ответил он.
– Какая наличка? – спросила я.
– Наличка за книжку. Аванс.
– Не делай этого. Не бери денег от издательства. Не нужно больше, прошу. От такого больше вреда, чем пользы.
Он подошел и ухватил меня за талию, пытаясь поднять. Сделал мне больно. Я легонько ударила его по голове. Он послушался, отошел.
– Ты хочешь вернуться. Ты страдаешь. Мечешься. Я это вижу, – сказал он, нащупал рукой край стула, придвинул его, сел.
– Да, хочу, Миколай, но стоит быть реалистами, у меня нет никакой работы, негде ее найти, все забито, мне придется возвратиться и работать в Rossmann [36],– сказала я.
– Это я пойду работать в Rossmann. Охранником. Буду всех лупить. До крови. И у нас будет дармовая туалетная бумага, – пробормотал он и лег рядом, словно стул приказал ему с себя сойти. – На этот раз я не завалю дело.
– Миколай, тут проблема не в том, завалишь ты дело или нет, – соврала я.
Он что-то проворчал, я не поняла, что именно.
– Только не пей завтра с Гжесем, прошу.
Но он уже не слышал, потому что мгновенно заснул, словно кто-то отключил ему все чувства.
– Отчего ты говоришь, что Зыборк – ад для женщин? – спрашиваю я у Агаты.
Мы стоим перед больницей. Пока не входим внутрь. Курим и смотрим на здание, на бетонный параллелепипед, пристроенный к дому на несколько десятков лет его старше, к довоенному, четырехэтажному, из красного кирпича. Каждое окно там светится чуть другим оттенком, от теплого, мочевато-желтого, до бледного, стерильно-белого. Словно каждый вид болезни и смерти имеет свой световой код, свое обозначение. Когда я отворачиваюсь, по другую сторону улицы, на вершине холма, вижу темный контур замка. Его башни выглядят как большие выбитые зубы мертвого чудовища.
– Для женщин – всюду ад, – она улыбается, выпускает дым.
– Святая правда, – отвечаю я.
Когда Агата улыбается, ее лицо раскрывается и делается теплым, превращается в маленькое, пепельное солнце. В ней находит свое место множество дел, которых я пока что даже не могу себе вообразить. Мне всегда казалось, что она просто уставшая, жесткая, не слишком симпатичная женщина, которая выглядит как сестра шведского крестьянина и особо не желает со мной разговаривать, потому что я – из Варшавы.
Люди из Варшавы убеждены, что людей из Варшавы везде ненавидят. Живут с синдромом осажденной крепости.