– Грегор, – говорит Чокнутый.

– Привы, – отвечает Гжесь и тычет в меня пальцем.

– О, сколько лет, – говорит Чокнутый и жмет мне руку. – Ты, сука, изменился, малой.

– Потолстел, – кивает мощный, квадратный, исчерканный морщинами мужик неопределенного возраста, тот, со спиной, как ворота. На натянутой черной футболке у него какая-то надпись готикой, подчеркнутая полосой кельтских мотивов. Его я тоже откуда-то знаю. Но только через секунду он скалит зубы в чем-то, напоминающем кривую ухмылку, я вижу знакомую щель между передними зубами – и узнаю, кто это.

Со времени, когда я видел его в последний раз, Кафель, должно быть, прожил пятнадцать жизней. Рядом с ним сидит ненамного меньший, сбитый и валунообразный мужик в мотоциклетной куртке и с короткими, блестящими от геля волосами. Его я тоже узнаю, но только потому что догадываюсь, потому что он тоже ничем не напоминает самого себя – это правая рука Кафеля, Порчик.

Интересно, Кафель до сих пор лупит Порчика кулаком в голову, чтобы убить время, когда больше нечем заняться?

– Мы, Гжесь, как раз разговаривали с Кафелем о тебе, – говорит Чокнутый, а потом наклоняется за бар к девушке с испуганными и чуткими черными глазами и показывает пальцем на бутылку водки.

Девушка берет водку, ставит перед нами четыре рюмки, наполняет алкоголем.

– Дай еще что-нибудь на закусон, – говорит Чокнутый.

Когда я жил в Зыборке, Чокнутый был владельцем «Врат». Управлял кабаком, где я провел всю свою молодость, и больше того – он был одним из героев моей молодости. Обещанием, что Зыборк может стать чем-то совершенно другим, чем он был на самом деле. Чокнутый изучал пластику в Академии искусства в Гданьске, но бросил учебу за год до диплома, чтобы вернуться в Зыборк и открыть кабак, который должен был стать передовым рубежом борьбы с гопотой, местом, где проходили рок-концерты, кабаком с индийскими узорами на стенах, под крышей которого звучали Nirvana, Blur и Radiohead, в котором прикрывали глаза – после двадцати двух – на косячки. По крайней мере, пока мэр не начал организовывать полицейские налеты на «Врата».

Чокнутый был романтиком. Он и правда хотел изменить город – расширить его, растолкать, проветрить, перекрасить в другой цвет. Играл на перкуссии в «17 секундах», единственной группе, которая возникла здесь и сыграла концерт вне Зыборка – группе, которая записала песню о машине без включенных фар и в которой пел Ярецкий. Я задумываюсь, где сейчас Ярецкий. И проведывает ли он вообще Зыборк. И жив ли он вообще. Но Ярецкий – это совершенно другая история.

На голове у Чокнутого тогда было побольше волос, он был худее, стройнее, как-то благородней. Теперь он налит, раскабанел, опух. Глаза его отступили внутрь черепа, сделались хитрыми. Как и мой брат, Чокнутый растворился в Зыборке. Начал говорить по-зыборски, с наглым всезнайством; смотреть людям в глаза с легкой тупостью, ступором человека, который по собственному выбору уже долгие годы стоит на одном месте; месте, которое он прекрасно знает и которое прекрасно знает его самого.

К тому же, он стоял и болтал с Кафелем, которого некогда, вместе с его нацистскими друганами, в одиночку выпер из «Врат» при помощи разбитой бутылки и ножа-бабочки, крича: «gegen nazis!» [34] и тем самым превращаясь в наших глазах в супергероя.

Что-то изменилось, а может, что-то на самом деле так никогда и не существовало.

– И как тебе оно? – спрашивает Чокнутый, поводя рукой по цветистому, задымленному помещению.

– Изменилось, – говорю я.

– Свиньи чаще моются, – фыркает Кафель.

– У меня как раз таких проблем нету, – говорит Чокнутый.