Только не вернуть то время. Нет, не вернуть!

…А он вроде бы стал успокаиваться. Пододвинул стул, сел.

Эти фотографии… Теперь я понимаю его. Понимаю тот панический ужас, которым он меня встретил.

Я старался пропасть для них для всех без вести, а получилось, что умер.

Но как же нам с тобой объясниться?

Эти фотографии… Они смяли, спутали в плотный клубок все заранее приготовленные слова, я совсем не знал, с чего начать.

– Валек, ты не оставил еще надежды на быстрое и легальное обогащение?

– То есть? – он недоуменно посмотрел на меня.

– Ну, все покупаешь с каждой получки лотерейные билеты?

– А-а! – протянул он и, усмехнувшись, махнул рукой. – Нет, как защитил докторскую – бросил. Поумнел, наверно. – И вдруг, подавшись вперед, без всякого перехода спросил: – Слушай, а это действительно ты? Не врешь, а?

Столько страстной надежды было в его голосе, что мне стало почти физически больно. Все им давно уже было пережито и выстрадано, давно наступило примирение с мыслью о моем небытии, и только осколком волшебного зеркала сказочных троллей где-то около сердца давала знать черненькая мыслишка о своем таком же небытии, потому что все действия в мире человек прежде всего, может быть, даже подсознательно, примеряет к себе, к своему «я».

А мир вдруг перевернулся. Устои треснули, а законы природы отменены. Покойники оживают, солнце встает на западе, луна рассыпалась на золотые дублоны, морские свинки рождают носорогов, а деревья стадами пасутся среди ледников…

Сумасшедшая, страстная надежда мелькала в его глазах, он уже примерял к себе мое появление.

– Валек! – я встал с дивана и протянул ему руки. – Валек, – сказал я снова.

Он тоже встал, неуверенно и шатко, робко улыбнулся и нерешительно шагнул мне навстречу. В два шага я оказался около него.

…Мы сидели рядом на диване, все было гораздо проще и прозаичнее. Без кофе, без театральных вскриков и нелепых всплескиваний рук. Он говорил, говорил без конца, инстинктивно не касаясь ничего более, кроме работы. О прошлогоднем симпозиуме в Цюрихе, о предстоящем симпозиуме в Дубне, о намечающейся экспедиции на Памир, о том, что наша с ним монография, которую он заканчивал уже один, выдвинута на Государственную премию. Я почти не вслушивался в его слова, машинально кивал, в нужных местах улыбался и покачивал головой. Потом сказал:

– Послушай…

Он испуганно замолк посреди фразы, словно споткнулся на бегу и с размаха прикусил язык.

– Послушай…

– Что?

– Н-нет, ничего.

Он не понял меня, вскочил и подбежал к телефону.

– Я сейчас, я мигом!

– Ты что хочешь?

– Как, «что»? Позвонить к тебе домой, конечно. А потом и в институт…

– Валек! – крикнул я.

– Что я, не понимаю? – отмахнулся он. – Я осторожненько, я ж понимаю! Хотя… – он вдруг замялся, рука его задержалась на телефонной трубке. – Впрочем, как знаешь, – скороговоркой сказал он. – Тебе виднее. Действительно, может, ты сам…

– А что такое? Что-нибудь с… моими?

Он молчал.

– Ты можешь сказать толком, что случилось?

Он отошел от стола и сел, виновато опустив голову.

– Понимаешь, – забормотал он. – Понимаешь, я совсем как-то… Вера Федоровна… ну, в общем, уже давно, четыре года почти. В общем… сердце, понимаешь… Через год… после тебя… Ровно через год, почти день в день. И похоронили рядом… с тобой…

– Та-ак, – я перевел дыхание и сильно, до боли, провел ладонью по лицу.

Вот ведь как получается. Мать с сыном рядышком, за одной оградкой. Только сын-то здесь, а она – там…

Я поднял голову, посмотрел на него и вдруг понял, что это еще не все. Я слишком хорошо его знал. Мягкий, деликатнейший человек, за свою жизнь он не обидел и муравья, и скорее положил бы палец под топор, чем сказал бы что-то неприятное кому-то. И сейчас неблагодарная роль вестника несчастий по-настоящему заставляла его страдать. Его корежило и передергивало от сознания, что именно его слова причинили и еще причинят боль другому.