– Вот кто-то с горочки спустился.
Наверно, милый мой идёт.
На нём защитна гимнастёрка,
Она с ума меня сведёт.

За женой, покачивая опущенной головой, подхватил и Лёшка-Леший:

– На нём погоны золотые
И яркий орден на груди.
Зачем, зачем я повстречала
Его на жизненном пути!

Лада, коротко хихикнув, положила руку мне на плечо и, повернувшись, заглядывая в глаза, продолжила высоко и чисто, как тётка Марья, но, заметно, без её душевности:

– Зачем, когда проходит мимо,
С улыбкой машет мне рукой,
Зачем он в наш колхоз приехал,
Зачем встревожил мой покой!

И уже совсем, куражась:

Его увижу – сердце сразу
В моей волнуется груди…
Зачем, зачем я повстречала
Его на жизненном пути!

Эту протяжную песню послевоенных лет я часто слышал от родственников на небогатых сельских застольях, и она почему-то всегда вызывала во мне печальный образ наших деревенских вдов, оставшихся сиротеть на русских просторах: «Вот кто-то с горочки спустился. Наверно, милый мой идёт. На нем защитна гимнастёрка, Она с ума меня сведёт…»

Теперь опять защемило сердце, в глазах защипало, стало горько за чью-то безответную любовь: «Вот кто-то с горочки спустился…»

Лада (вот древнее имя!) стала притворно вытирать мне лицо своим душистым до умопомрачения платочком, тихо уговаривая:

– Ну, не надо, маленький! Не плачь! Я тебе потом обязательно дам!

Её такая забота вдруг разозлила меня:

– Я сам! Сам! И я – не маленький! Мне ничего не надо! – и вырвавшись из мягких девичьих рук, убежал на свой чердак, так и не спросив, когда и что она мне даст.

На чердаке, нырнув под одеяло, я ещё долго плакал неизвестно от чего, и злился: на себя, на вечер, на это застолье, на неизвестную, но такую красивую и, как мне казалось, доступную столичную гостью. «Подумаешь, артистка, – твердил я, проглатывая обиду, – все они такие!»

Хотя, какие – «такие», я и не представлял. Знания в этом вопросе пока ещё не было у меня, недоросля деревенского! Но опыт – дело наживное.

Проснулся от тихих смешков и потаённых всхлипов. Несколько раз скрипнула сенечная дверь и вот уже, застилая предутренний свет в проёме чердака, появился дядя Миша, что-то пробормотал и, густо ухнув, повалился рядом на постель, и тут же захрапел. Было видно, что он только что выполнил какую-то тяжёлую важную работу, и устал неимоверно.

Разбудил меня жаркий солнечный луч, который, судя по всему, давно ощупью хозяйничал на чердаке. Дядя Миша, отрешённо закинув голову, дышал редко и глубоко. Было видно, что его будить не надо. Пусть отсыпается! И я стал спускаться по лестнице.

Тётка Марья хлопотала во дворе: что-то переставляла с места на место, что-то относила в дом. По её рассеянному виду можно было понять, что она только что потеряла какую-то вещь и не может никак найти.

– Поздновато, работнички просыпаетесь! Зови своего! – так в сердцах и сказала – «своего». – Завтрак второй раз разогревать не буду. Сони! – и ушла, сердясь на кого-то, в дом.

Я снова полез на чердак.

– Слышал, слышал! Встаю! – дядя Миша, застёгивая на ходу брюки, уже показался в чердачном проёме. – Завтрак – это хорошо! Это мы – враз!

В открытых окнах лёгкий ветерок лениво шевелил цветистые занавески. От одной мысли о том, что там, за занавесками, в тёплой постели лежит моя вчерашняя обидчица, сладко защемило в груди.

– Дядь Миша, пошли, а то всё остынет! – подгонял я старшего товарища, когда тот, что-то вспомнив, полез в машину и стал там долго копаться.

– Придётся нам с тобой сегодня здесь на поляне остаться. Завтра шаландой будем брёвна таскать. Клапана почищу, масло сменю, лебёдку проверю, чтоб не подвела, – он, спрыгнув с подножки кабины, вытер ладони ветошью, и мы пошли к столу.