А табуретка была груба, уродлива – это бы тотчас же увидел любой, но только не он, соорудивший ее мастер. Глядя на возившихся возле нее ребятишек, на жену со счастливыми слезами на усталых и почти всегда скорбных глазах, Зуля был в ту минуту, может быть, самым счастливым человеком на свете.
Потом он сделал рамку для семейных фотографий, несколько новых оконных рам для школы, потом пахтанку для жены, потом бочонок и, наконец, по заказу Журавушки стул, настоящий венский стул с кокетливо изогнутой спинкой, не преминув спросить у нее:
– Кого сажать-то собралась на такой стул?
– А хотя б тебя! – немедленно ответила Журавушка, так что Зуле ничего не оставалось, как опустить очи долу и поскорее уйти от озорной и гордой бабы.
Венский стул, над которым однорукий мастер трудился с особым тщанием, явился причиной того, что Зулина жена резко усилила семейную бдительность. С той поры она неукоснительно провожала мужа до колхозной мастерской, а к полудню, в положенный час, шла встречать и конвоировала вплоть до самого своего двора.
Доведенный до крайности неожиданно обрушившейся на него жениной ревностью, Зуля всерьез подумывал, не взять ли венский стул обратно, но в решительную минуту вспомнил, что выпил у Журавушки добрую чарку при получении заказа и еще большую при его исполнении…
Усиливая свою бдительность, Зулина супруга, по всей вероятности, приметила то, чего не мог приметить сам Зуля. Если бы он, коротконогий, носатый, однорукий, то есть некрасивый по всем статьям, в тот момент, когда к нему вернулся мастер, хотя бы на малое время мог заняться собою, а не своим ремеслом, он, очевидно, сделал бы для себя одно совершенно неожиданное и удивительное открытие – он обнаружил бы, что вновь, как в прошлые довоенные времена, стал нравиться женщинам. Приходя к Зуле со своими заказами, многие из них задерживали на нем украдкой тоскующий взгляд.
Не примечая всего этого и рискуя, таким образом, навлечь на себя гнев жены и всяческие наветы сельских сплетниц, Зуля брал заказы в основном у солдатских вдов. Одной починит кадушку, другой свяжет оконную раму, третьей поправит судную лавку, четвертой набьет обруч на квашню либо переберет пол в старой избе – и все это безвозмездно, разве что за стакан самогону.
С годами единственная рука Зули, не выдержав двойной нагрузки, начала сдавать, не могла держать топор более трех минут. Зуля всячески пытался скрыть это от бригадира, от своих товарищей по мастерской, закуривал все чаще и чаще, растягивая перекур елико возможно дольше.
Бригадир и плотники догадывались обо всем, но виду не подавали – жалко было мастера: придет, мол, срок, сам объявит, что с ним и как. И срок такой пришел.
– Не могу больше, Пашка, – сказал Зуля бригадиру. – Отмахался я. Будя. В пору кусок до рта донесть… Вот только кто мне его теперя заработает, тот кусок…
Положил на согнутую руку топор и, мрачный, вышел из мастерской.
Три дня кряду жестоко пил, мстя собственной немощи и заглушая душевную боль. На четвертый пошел в правление.
– Что мне делать?
– Почтальоном хотим тебя, Зуля, определить.
– Что?
– Почтальоном.
– Меня?
– Ну да.
– А другого вы ничего не придумали?..
На помощь председателю поспешил случившийся тут же дед Капля:
– А ты, Зуля, охолонь маленько. Знаешь, как в старину почтальона величали? Почтмейстер! А знаешь, что это означает по-нашему, по-русскому? Почтовых дел мастер. Во! Ране ты был мастер по столярному да плотницкому делу, а теперь по этому… самому…
– Пошел ты, Капля! – задохнулся от ярости и обиды Зуля, резко повернулся, свирепо хлопнул дверью, вернулся домой и пил еще три дня. Протрезвившись, пошел – на этот раз прямо на почту.