Я твердил себе, что сегодня, е-мое, лучший день в моей жизни. И надеялся к утру в это поверить.
Ублюдка убила жадность.
В машине барахлили тормоза, а он не хотел везти ее к Секу Бартону в конец улицы. Сам, типа, починю. Вот только домкрат-тележку из сарая стащили. Еще в марте, вместе с компрессором и старым арбалетом. Ворье залетное, говорил Гондон, но на самом деле это мог сделать кто угодно.
В общем, Гондон поднял машину простым реечным домкратом, подсунул его под кенгурятник. Не самое умное решение, это вам любой дурак скажет. Не лезь, скажет он, под машину, которая висит на одной хлипкой штуковине, иначе твоя жена вдовой останется.
Ну вдовы не осталось. И никто по Гондону ни слезинки не прольет. Ни в Монктоне, ни в целом мире.
Тогда я о таком не думал. Просто шел. Вперед, вперед. Много дней подряд только это и делал – тупо шел. Шагал. Плелся. Шел.
Первые два дня я держался в стороне от автострады – подальше, чтобы не видеть ее и не слышать. Топал день и ночь. Где мог, забирал на север. Старался не высовываться, но в пшеничных краях это та еще задачка, деревьев-то почти нет. Лишь огороженные поля со стерней, куда ни плюнь. Плоская и голая равнина. Путника на ней видно, как крысу на именинном торте. Однажды я пару часов проспал под двумя эвкалиптами в углу забора. Взял да и влез между гранитными камнями. Дело было днем, и, когда я проснулся, на меня сверху смотрела птица – наглый черный какаду, глазел очень презрительно. Типа, ты какого хрена тут делаешь?
Оба дня мне везло. Особенно с погодой. Стоял разгар осени, и южнее убрали уже весь урожай. Но сюда дожди еще не доходили, никто не начинал сеять, и ни одна падла не бродила вокруг, только я. Не было ни техники на полях, ни машин на проселках. Фермеры, наверное, шлялись по городу или смотрели футбол по телику. Может, у местных принято осенью повышать рождаемость, не знаю. В общем, я крался по полям, избегал дорог и обходил дома стороной. В пшеничном краю это нетрудно, жилье там попадается очень редко.
Шел я упрямо, в безлюдных местах почти бежал, но двигаться было тяжело до чертиков. Слишком много вещей приходилось тащить. Когда бутыль опустела, стало легче, только надолго ли?
На второй день я раздобыл немного воды в заброшенном доме. Тут, похоже, не жили уже много лет. В сетчатой двери торчали бумажки, на засохшей лужайке валялись игрушки. Последняя ферма, которую я встретил перед солончаками.
Может, я чересчур осторожничал. Может, за мной и не гнались. Не считали нужным. Подумаешь, Капитан Гондон. Все знали, какой он козел. Однако если кто-нибудь подыхает вот так – под машиной, в лепешку, в собственном сарае, – людям интересно, почему и с чьей помощью. В том сарае, в луже крови, валяется мой скейт, на дорожке торчат мои облеванные кеды. А кто у Капитана лучший друг? Коп с золотым зубом. Да, тот самый рыжий толстяк с шипящим смехом. Эти двое были прямо не разлей вода, такой уж я везунчик. Я часто слышал, как они ржут в сарае над каким-то бредом. Потому-то, видать, Гондон и чувствовал себя в безопасности. Я не только про мясо, я про то, что он бил маму смертным боем, неделя за неделей, и ходил по городу смело, как невинная овечка. Из-за дружка-копа мама никогда и не заявляла на Гондона, никогда ничего не говорила.
Я мечтал, чтобы она села в «короллу» и рванула в Перт, где копы нас не знают и где рыжий не при делах. Каких-нибудь четыре часа езды по автостраде. Только город нагонял на маму страх, и я ее понимал. Я бы и сам там чокнулся. Ладно, мама могла бы удрать в Джералдтон. Расстояние до него такое же. Город не маленький, мы в нем никто и звать нас никак. В нем есть настоящий полицейский участок, и суд, и вообще. Мама поселилась бы у океана, ела бы креветки, жила свободно. Но тогда я остался бы с Гондоном. Сам. Она понимала, что это означает. И каждый день вдали от меня, каждый день в безопасности мама думала бы только об одном. Даже если бы не пошла к законникам, даже если бы просто исчезла, она знала бы, сколько стоит ее безопасность и кто за нее платит. В итоге я все равно вляпался, но мне было бы легче, если бы мама спаслась. Тогда я бы терпел побои не зря. Думаю, я не винил бы ее, хотя тогда еще понятия не имел о жертвенности и мучениках. Я бы смирился. Так я себе говорил. Я хотел, чтобы мама сбежала, просил ее сбежать – правда. И все же радовался, когда она говорила «не могу», тоже правда. Да, тогда я был ребенком, но теперь мне с этим жить. Я не освободил маму. Мозгов не хватило. Или характера.