Оюки высвободилась и отступила.

Сибирцев сложил бумаги и оделся, закутав горло шарфом.

Случалось, в знак благодарности и как бы в приливе чувств, особенно после уроков русского языка, которые ей очень нравились, Оюки сама целовала его в щеку. После долгой разлуки, когда он вернулся из Симода с дипломатических переговоров, Оюки влепила ему поцелуй при всех офицерах. Но все это как бы детские шалости…

В прихожей, где японцы обычно оставляют обувь, чуть теплился фонарь, Алексей опять увидел Оюки. Она замерла, словно в испуге. Чуть слышался аромат ее духов. Ее губы близки, словно вытянуты к нему, ее глаза блестели. Она, как во сне, тронула его руку и отступила в почтительном поклоне. Посветила ему фонарем, чтобы не оступиться на двух больших дощатых ступеньках.

Он вышел на улицу. Ветер, горы, слегка плещется волна в бухте.

«Право, скучная сцена!» – подумал Алексей. Он знал, что, может быть, если бы встретил ее в иной обстановке, такую красивую и яркую, увлекся бы не на шутку… Чистая, умная… Но «если бы» и «если бы». Вечное «если бы»… Порядочность? Долг? Честь?

Священник отец Махов, надевавший шляпу в прихожей офицерского дома, спросил:

– Откуда вы, Алексей Николаевич? Что собираетесь делать? Ужинать?

– Да я из чертежной… Ужинал там.

– Привыкаете к их блюдам?

– Да, я люблю их стол. Креветки особенно. А вы куда?

– К своим японским коллегам.

Все знали, что отец Василий Махов дружит с японскими бонзами.

– Что же вы будете делать? Пойдемте со мной, Алексей Николаевич. Познакомитесь с новым для вас интересным обществом, чем здесь скучать и томиться; вечер еще велик. Все равно читать нечего! «Да и оставит на время свою отроковицу», – подумал он.

Видя кислое выражение на его лице, отец Василий добавил:

– Вы скажете: что же интересного в японских попах? Да вы пойдите посмотрите сначала, а потом уж выносите приговор. Не понравится – в любое время можете уйти, дадут вам провожатого.

Как будто что-то толкнуло Алексея в грудь. «Не пора ли мне, однако, сойти с одной дорожки… Может быть, новое общество и новые наблюдения рассеют меня. А то живешь тут, ничего не видишь!»

Отец Василий в начищенных сапогах, в новой соломенной шляпе, с огромным зонтом: как у рисосеятеля. Борода выхолена и надушена японскими травяными духами. Вид свежий, недаром каждый день купается в реке, идущей с гор!

Зажгли фонари и вышли. Следом кто-то спешил с фонарем. Огромная фигура Можайского выросла в ночи на фоне бухты.

– Я с вами, господа. Возьмите меня…

– Пожалуйте, пожалуйте! – ответил отец Махов. Можайский сказал, что слыхал за перегородкой, как Алексея уговаривали, позавидовал и сам поддался.

– А если опять польет, окаянный, – оглядывая небо в звездах и складывая зонт, сказал отец Василий. – Они все ждут землетрясения!

Храм стоял на отлете, за рисовыми полями. Войдя в ворота, путники поднялись по ступенькам, и отец Василий умело откатил широкую входную дверь. Главное помещение храма, где собираются молящиеся, темно и пусто, какой-то человек поднялся с пола и поклонился вошедшим. Сквозь дверь в боковой стене слышались голоса, и на бумажной перегородке виднелась тень женщины.

Махов провел офицеров в другую, соседнюю дверь. В большой узкой комнате стояли столики, за которыми в полутьме сидели и разговаривали люди. При тусклом свете фонаря один из них поднялся и сказал Сибирцеву:

– Здравия желаю, Алексей Николаевич, пожалуйте к нам. Милости просим, Александр Федорович.

– Александр Иванович? – удивился Сибирцев, узнавая артиллерийского кондуктора Григорьева.

– Так точно, Алексей Николаевич… Унтер-офицер Григорьев, честь имею!