И загар на них подозрительно похожий, не июньский, не русский – на Наджибе и Антон Петровиче. Совместно-дубайский.


Скутер тяжеленький, как и нагулявшая жиру осенняя утица – с таким-то увесистым выводком на борту! И основной его вес сосредоточен на корме – тоже как у раскормленной птицы, которую и щупать-то, тискать, определяя на вес и яйценосность, начинают именно сзади, с «курдюка», а не спереди. Груз этот дает катеру основательную осадку, он сидит в реке, как граненый, вбитый по самую шляпку стакан в волосатой мужицкой лапе – стеклянным утопленником. Но и двигатель, расположенный, заточённый тоже где-то на корме, как зверь в клетке, дик и чудовищно силён. И, сам в исступлении зарываясь в бурлящую речную глубину, как в собственную дурную пену, яростно содрогаясь всеми восставшими мускулами и передавая почти на молекулярном уровне это свое живое, страстное и мучительное содрогание даже холодной, мертвенной химии металлопластика, грозно выдирает, выталкивает утопленника вон. На поверхность – у того даже нос задирается кверху, с размаху, ритмично, словно отбивая такт, шлепая, как блином о сковороду, об тугую и серую, твердую, словно ей еще спеть и спеть, волжскую воду. Сергея с Наджибом – тоже немаленького веса – не хватает, чтоб уравновесить скопившуюся на корме спаренную мощь: тяжести и силы. Неподъемности и отчаяния.


Наджиб сидит прямо, даже прямолинейно, как статист в «Девочке на шаре». Сергей же, растянувшийся даже не на боковой полке, а прямо поверху, по обшивке, по причине этого несоответствия, неравновесия – будто вставлен в тетиву и тоже задран. Приготовлен к пуску. И даже, со свистом и гиком, пущен куда-то поверх горизонта. Поэтому все, включая Наджиба, плывут, Сергей же летит. И когда катер все же задирает, как рубанком, наворачивая вокруг себя рунные горы ослепительной стружки, носом своим речную воду, у Сергея впечатление, что это его с размаху физиономией об стол.


Чтоб не шкодил?


Катер имеет красиво выгнутое ветровое стекло, как у пилотов первых летающих «этажерок», чья скорость в небесах, конечно же, была несоизмерима с бешенством, с которым несутся они сейчас по Волге-матушке. И когда он на миг зарывается носом в нежный пах текущей попутно ему реки, именно стекло принимает на себя первый, молодой и упругий фонтан брызг, которые скатываются потом с него ослепительными слезами счастья. Вместе с тем и ближним седокам, особенно Наджибу, достается: жесткая проседь у афганца в алмазной пыли, он не стряхивает ее, и невесомо-чудесная влажная ноша как бы заставляет его отбрасывать, запрокидывать крупную, округло-крутую голову свою назад, и эта несущаяся над волжскими просторами компактная, в мгновенных искристых излучениях, иноземная корона – тоже как летучая, совершенно нестойкая и, тем не менее – подкоркой, на миг, на обрывок бреда – узнаваемая, угадываемая из-под прикрытых ресниц реминесценция из бог знает каких времен.


Сергей лежит, голова его ниже, чем у Наджиба, опущена в ладони, но и на его долю всякий раз приходится порядочный крупитчатый сноп, сквозь который проносятся они, оставляя последки его, остаточный, уже осколочный его звездопад тем, на корме, где властвует Антон Петрович: остудить и облагородить водку в стаканах.


Сергей действительно жмурится, и сноп сразу же расцветает: розовым, синим, зеленым. Дрожит, оседая северным сиянием, нежным павлиньим хвостом.


Два селезня, два изумруда над русской – пока еще – водой: туда и обратно.


Но сегодня и сам он летит, не застрял, не увяз на берегу, летит, ощущая на невидимых своих водонепроницаемых крыльях нежный нагар мельчайшей водяной, волжской (главная дорога России) пыли.