– Тебя возможно поймать?
– Никто не ловил.
– Почему?
– У меня много лиц. Но никто никогда не вспомнит ни одного из них.
– Ты бессмертен?
– Все бессмертны – в широком смысле этого слова. Но тела наши бренны, увы, – вздыхает он безразлично. – Другое дело, сколько мы способны в них прожить.
– И сколько же ты способен прожить в своем теле?
– Вопросы возраста для меня столь же интимны, как и для всякой уважающей себя женщины. Но позволю себе заметить, что я уже значительно старше тебя.
Он ухмыляется и кладет себе в тарелку очередной кусок осетрины.
– Намного?
– Что есть «много» или «мало» перед ликом вечности? – разводит он руками, усмехаясь.
Он снова играет с ее интересом, водит за нос, разжигает любопытство и, похоже, не спешит погасить его своими ответами. Одно слово – вампир!
– Значит, так ты живешь? Банальный потребитель чужого труда. Праздно и легко, пока другие надрываются? – замечает она.
– А кто же тебя вынуждает надрываться, Олюшка? – елейно улыбается он.
– Необходимость.
– Необходимость, говоришь? Она ли? Или это делает страх? Что без твоих трудов праведных ты вообще никому не нужна? В тридцать лет ты впервые подумала об этом. И вот уже шесть лет эта мысль не оставляет тебя, не правда ли?
Он неспешно растягивает губы в циничной усмешке. Он доволен собой, его глаза холодны. Наивно ждать от кровососущего жалости, но он сделал ей по-настоящему больно, и она не сумела остаться равнодушной хотя бы внешне.
– А тебя подобные мысли не терзают, – констатирует она холодно.
– Нет. Я свободен от предрассудков и человеческих страхов. Поэтому я живу, как хочу.
– Вампир – потребитель чужого…
Волак откладывает вилку и откидывается на спинку стула.
– Я слишком стар, чтобы мне читали нотации и учили нравственности. Наведи порядок в своей жизни, а уже потом веди других в светлое будущее. Это ваша всеобщая людская проблема. Идеализм и тяга к сказке. А в реальности вокруг – дерьмо. Ни дня, ни часа вы не бываете честны даже сами с собой. Вы, создавая массу условностей, не даете себе жить, а когда становитесь так несчастны, что уже не в силах это выносить, пытаетесь сделать такими и всех вокруг. Не я лицемер, а ты! Вы все! А я живу свободно и никогда не беру больше того, что мне могут отдать.
– Добрый и справедливый, прям Робин Гуд! Если каждый так станет делать, что останется?
– В том-то и дело. Я счастлив, поэтому и другим не мешаю быть таковыми.
Ольга смолкает, разбитая наголову его сокрушительной логикой закоренелого эгоиста.
Он спокоен, даже безразличен. Вновь вооружается вилкой и неторопливо ест. Уверенный, безупречно красивый, опрятный и шикарно одетый – он вызывает в ней чувство отвращения.
– Десерт ешь сам, – она поднимается.
– Ужин можешь не готовить. Я буду не голоден, – он отрывает взгляд от тарелки и направляет его куда-то за спину Ольги.
Она резко разворачивается и обнаруживает за столиком неподалеку весьма привлекательную особу, явно ожидающую того мига, когда волак подойдет к ней. Ольга горько вздыхает. Она проиграла этот бой.
Он переменчив. То щепетилен и аккуратен, педантичен во всем вплоть до мелочей, то вдруг превращается в безалаберного неряху. Так же переменчиво и его настроение. Смех легко сменяется гневом или слезами, а затем стенаниями, что «ему ужасно везет с плаксами». Что он имеет в виду, ей непонятно, но ее посещают догадки. Его настроение как-то связано с кровью, которую он потребляет. Она видит, как он приходит под утро на ночлег к ней домой – злой или умиротворенный. Но неизменно сытый. Она предполагает, что кровь не только сообщает ему настроение жертвы, но и частично передает ее характер.