– Больше месяца назад.

– Больше месяца назад! Так вот, Каплин-инерал…

«Каппель!» – мысленно поправил его Адельберг.

– …промашку дал, от Красноярска вниз пошёл по Енисею. Это я всё про ваших, значит, из Рассеи! А пото́мача на Кан-речку свернул, а тама… – Мишка аж присвистнул, – тамо-ка, ваше благородие, не приведи Господь!

– А что там?

– Ключей там много, тёплых, вода текёть поверх льда, не замерзая, лёд местами тонюсенький, хруп – и ты в воде, по пояс, а то и выша! А на снег вылезешь, и весь льдом, ада́ли куражко́м, покрываешься. И такой весь Кан. Берега высо-о-окие, чисто столбы, сосна, кедрач. Немудрено поморозиться. Немного оттэда вышло, а каки и вышли, так… И глушь… и Кан – глушь, и вся энта тайга – глушь. На сотни верст ни зимовья́, ни вехи.

– Бывал там?

– Бывал раз! Боле хватит! Зимой снегу лошади по подбрюшицу, летом – гнус, сваво носа не увидать. Тольки и времени, что в мае, покель нечисть не повылазит; да осенью, до снегов, до Покрова! Тама, говорят, энтот Каплин ноги и позноби́л. А ты, часом, не знал его?

– Знал! – с грустью сказал Александр Петрович. – В Германскую кампанию вместе воевали.

– Бра́вый был ахвицер?

– Бравый!

– Ну дак и нет его таперь, бравого! Не уберегли!

Какое-то время они ехали в тишине, слышно было только, как шевелится мороз и посвистывают полозья саней, тех, что спереди, и тех, что сзади, и крики возниц: «Понужа́й!», «Понужа́й!»

Мишка прижал ко рту руку в вязаной варе́ге и отогревал её дыханием.

– Каво ревут «понужай»? И так нюх в нюх идём. Не околел ещё, ваше благородие?

– Нет!

– Ну ин ладно! Это я про это – инерал он и есть инерал, даром что немец, Каплин твой! А царя-то пошто не уберегли? Зачем обидели его, да так, что он аж отрёкси? Это ж каку ссору надо было сотворить в столицэх, чтоб так царя досади́ть. Тышу лет он правил, а тут отрёкси! А?

Пока Александр Петрович думал, что ответить, они нагнали другие сани.

– Ты спросил меня, почему кожу́х мой не по фасону, глянь на энти сани, что сейчас обгоним…

Александр Петрович посмотрел, в санях сидела закутанная баба, а с ней пятеро или шестеро детей.

– Семеро! – сказал Мишка. – Самый младший, поскрёбыш-то, у ней на грудях замотанный. Хотя ежели по правде, то шестеро, он у ней уж помер, но не отпущает она его. Дай-ка ей рыбки вяленой, вона из энтого мешка, да тольки брось, в руки не давай, и в зенки прямиком не гляди, а то ки́дается.

Александр Петрович порылся и из зашитого суровой ниткой мешка вытащил за хвост стоячую колом вяленую рыбину. Мишка оглянулся, увидел рыбину и согласно кивнул, нукну́л лошадке, дал вожжей и поравнялся с соседними санями. На санях за спиной у бабы боком друг к другу сидели дети, один из них, по виду мальчик, смотрел прямо на Александра Петровича и держал руки, как в муфте, в отрезанном от овчинного тулупа рукаве.

«От Мишкиного кожуха?» – подумал Адельберг, протянул рыбину, но мальчик не пошевелился и не моргнул, а может, в сумерках этого было не разглядеть, и по самые глаза мальчик был поверх шапки замотан толстым бабьим платком.

«Пять! – подумал Александр Петрович. – Уже, наверное, только пять».

Мальчик сидел зажатый своими братьями и сёстрами, видимая часть его лица, нос и щёки были восковые, полупрозрачные и неподвижные. Адельберг приноровился и кинул рыбину так, чтобы она упала, задев спину возницы, но та тоже не пошевелилась. Мишка громче нукну́л и снова щёлкнул кнутовищем.

– Попадья́! – сказал он. – Вот только батюшку еёшнова злые люди на кресте его же церкви и распяли. И как взобралися?

– Большевики?

Мишка оглянулся и неопределённо пожал плечами:

– А хто его знает? Большевики али меньшевики. Вишь, как у них всё запроста – большой, значит, большевик, меньшой, значит, меньшевик, а средний как? Чё ли средневик?