, как только вернемся. Только оставь меня, и я тебе клянусь, то, что положено по «Кануну», ты получишь. Тогда я ему говорю, Сирмо – это не половина крови. Ние мам. Ние мотр. Ние гьяк[8]. Оставь меня, говорит, я клянусь, я заплачу тебе за целую. Деньги рассыпаются в руках, дома становятся землей, сказал я ему, по гьяку, гьяку ветет ние витра[9]. По «Кануну» не так, говорит он мне. Ние вед чи йеми нани, Кануни нук зихет, отвечаю я ему, ниетер венд, ниетер томи[10]. Беру я и достаю из своего мешка прут, из тех, что у нас были для прочистки винтовок. Я наточил его накануне вечером, чтобы у него был острый конец, как у шампура. Сирмо умирала целых два дня. Если бы я мог, я бы и тебя так же долго убивал, говорю ему, но я попробую. И беру я, прутом протыкаю его легкие в пяти-шести местах, а затем поворачиваю его на бок, на одну руку. Биту нани и гьяк, сказал я ему, кур то гордес, то те хос ни копре[11]. Я сидел и смотрел, как он бьется, будто рыба, и пытается ртом хватать воздух. Пока он не захлебнулся и не сдох, много времени прошло, но мне опять показалось мало, потому что в это время единственное, что я видел, была Сирмо, как тогда, когда она мучилась в моих руках под палящим солнцем. А потом, как я и обещал, я оттащил его и закопал в куче лепешек. Его и все его вещи.

В батальоне, куда мы вернулись, я сказал командиру, что на нас наткнулись четы, которые искали кого-нибудь живого из своих, и что сильно нас побили. Я сам еле спасся, сказал я ему. А второго они взяли в плен, и кто знает, что теперь с ним случилось. Все знали, что он был моим другом, и у них никаких подозрений не возникло, даже расследования толком проводить не стали, потому что командир сам не хотел, чтобы ему влетело, потому что и он был тут замешан. Да и потом столько всего произошло, что он и сам не помнил, кого где убили. Один без вести пропавший на другом. Как лист в лесу.

Когда я вернулся в деревню, и все видели, какой я веселый, все думали, что это оттого, что я живым вернулся. Поэтому тоже, конечно, но еще и потому, что я сдержал клятву моей сестре. Я даже на могилу к ней сходил и рассказал ей все. Спи, Сирмо, сказал я ей. Покойся, мамочка. Я обо всем позаботился. Не переворачивайся больше там под землей. А на следующий день я заказал барана в таверне дяди-Ниды, созвал своих братьев, родителей, и мы все вместе праздновали, они думали, что мое возвращение. А там, глянь, увидел меня отец этой сволочи, подошел и говорит: а ты сына моего не видел там, где вы вместе были? Он вернется? Знаешь, где он? А я ему отвечаю, сын твой в девяти навозных кучах. Вот там и будет. Чуть было не начался большой скандал. Нас разняли, а он и кричит, ты не человек, ты киен и киеки[12]. С тех пор это ко мне приклеилось. Такис Киени[13].

Теперь, Антонис, ты все знаешь и рассуди сам, насколько ты хочешь отдать мне свою дочь или нет. Но правда это. Я не горжусь, но и не стыжусь. Я сделал то, что счел нужным для своей семьи. А ты думай о своей.

Букубардки

Э, ну вот видишь, не умеешь ты их есть! Сядь-ка, я покажу, как надо. Видишь? Вот такие выбирать надо. Маленькие, черненькие. Эти самые вкусные. Букубардки. Они такие сладкие, прям слов нет. Мы, когда маленькие были, все за такими охотились. Если находили какое бесхозное инжирное дерево, бегали вокруг него все лето и глядели, когда инжир поспеет, чтобы первыми его сорвать. Такие драки бывали! Это сейчас у вас всех благ вдосталь. А тогда было не как сейчас, когда говоришь: хочу сладкого, – и идешь покупаешь пирожное. У нас это было заместо сладкого. И даже того не сыскать было. Ежели у тебя был инжир, надо было его охранять, потому как потом уже ничего не найти было. Сейчас все плодами усыпано, а мы оставляем их на дереве, пусть, мол, гниют, потому что собирать лень. Тогда нельзя было на рынок пойти и сказать: дай мне килограмм того, килограмм сего. Нет. Народ голодал, с трудом ходили еду добывать себе. А теперь есть все, чего душа только пожелает. И зачем тебе это? А мы-то по-другому росли.