Взбодрившись и немного подкрепив силы мякотью чудесного плода, Робен взял хохолок с верхушки ананаса, выкопал лунку, воткнул его туда[7], присыпал землей и направился к маленькой хижине, которую заметил совсем недалеко, от силы в ста метрах.

Это уединенное жилище на вид было весьма удобным. Хижину покрыли листьями пальмы ваи, такими прочными и неподвластными времени, что кровля могла бы прослужить лет пятнадцать. Стены из переплетенных жердей надежно защищали от дождя и ветра. Дверь была плотно заперта.

«Это хижина чернокожего, – подумал Робен, узнав характерную форму негритянского жилища. – Хозяин должен быть поблизости. Кто знает, вдруг он такой же беглец, как и я? А его участок просто в идеальном состоянии».

Он постучал в дверь, но ответа не последовало.

Робен постучал еще раз, сильнее.

– Кто там, что хотеть? – отозвался надтреснутый голос.

– Я ранен и очень голоден.

– О, бедный человек, спаси вас бог. Но вам не можно ходить мой дом.

– Прошу вас! Откройте мне… Я умираю… – с трудом выговорил беглец, вдруг охваченный внезапной слабостью.

– Не можно, не можно, – произнес голос, словно прерванный рыданиями. – Бери что хотеть. Но в доме не можно трогай ничего. А то умирай.

– Помогите мне!.. – прохрипел несчастный, оседая на землю.

Надтреснутый голос, несомненно принадлежавший старику, ответил сквозь рыдания:

– Святой боже! О, бедный белый муше! Не можно оставить его умирай здесь.

Дверь наконец распахнулась настежь, и Робен, не в силах пошевельнуться, увидел, как в кошмаре, самое жуткое существо, какое могло возникнуть в охваченном лихорадкой мозге.

Над шишковатым лбом, усеянным зияющими гнойниками, нависла белоснежная шевелюра, местами густая, как лесные заросли, местами редкая, как саванна. Бородавки и бугры, громоздясь друг на друга, образовали глубокие бледные борозды на воспаленной коже самого отталкивающего вида.

Синюшного цвета полуразложившийся невидящий глаз вылезал из орбиты, как яйцо из скорлупы. Левая щека представляла собой сплошную рану, ушные хрящи торчали как белые обломки посреди лоскутьев черной отмирающей кожи. В перекошенном рту не было ни одного зуба, на пальцах не осталось ногтей, а сами они, бугристые и скрюченные, окостенели, как у мертвеца. И наконец, одна нога незнакомца была такой же толщины, как его торс, безобразная, круглая, как столб, с лоснящейся кожей, которая, казалось, вот-вот лопнет под давлением отека.

Но старый негр, невзирая на съедавшую его проказу и слоновую болезнь, обездвижившую его ногу, как ногу каторжника, прикованного к ядру, был полон доброты и сострадания, как все обездоленные.

Он ковылял взад и вперед, с трудом поворачиваясь на своей изуродованной ноге, воздевал к небу скрюченные пальцы и, не смея прикоснуться к умирающему, испускал крики отчаяния…

– О, матушка моя… Мне конец! О, бедный кокобе (прокаженный)! Твоя не можно трогать белый муше, а то он умрет… Муше, добрый муше, – обеспокоенно кричал он. – Давай идти под дерево, туда, в тень.

Робен пришел в себя. Вид этого бедолаги вызвал у него безмерную жалость, лишенную оттенка отвращения.

– Спасибо, друг мой, – сказал он нетвердым голосом, – спасибо за вашу доброту, мне уже лучше. Я пойду дальше.

– О, муше! Не можно уходить. Я дам чуток воды, чуток кассавы, чуток рыбы, старый Казимир имей все, там, в доме.

– Спасибо, мой храбрый друг, я все приму, – прошептал растроганный Робен. – О, бедное обездоленное создание, твоя отзывчивая душа – словно безупречная жемчужина, скрытая под слоем грязной тины…

Старый негр был вне себя от радости, он старался изо всех сил, не забывая принимать бесконечные меры предосторожности, чтобы избежать соприкосновения гостя со всем, что полагал заразным.