Я на жеребца верхом, благо тот под седлом стоял, и на площадь намётом вылетел. А там визжащий клубок из юбок и платков в пыли кувыркается, а в самом низу – ноги моей Юлдуз, по шароварам чёрным её узнал. Не помню, как их плетью лупил, но разбежались бабы, с визгом, в разные стороны. Хотел, было, спрыгнуть с жеребца и Юлдуз свою поднять, как на площадь галопом вылетел кошевой атаман, с шашкой наголо. Оказывается, его баба, которой плетью досталось, с воплем во двор ворвалась и завизжала, что Вахрамей, я, то есть, станичных баб плетью насмерть бьёт. Он за шашку и ко мне.
– Зарублю, – орёт, – сволочь! И шашку-то занёс…
Я коня вздыбил, чёрт его знает, вдруг, сдуру, и правда зарубит, и плетью ему по руке. У него шашка из руки и выпала.
Он от боли скривился, левой рукой повод держит и орёт:
– Ты из-за турецкой суки на атамана руку поднял?
Тут я света невзвидел, огрел его плетью поперёк спины, а потом по крупу лошади. Та на дыбы, он чуть из седла не вылетел, одна рука-то висит от моего удара, и вскачь пошёл с площади, на ходу крикнул:
– Попомнишь!
Я с жеребца слез, Юлдуз поднял, она только тихо стонала, лицо в крови всё, перевалил её поперёк седла и домой повёз. Дома из кувшина голову ей обмыл, платком обмотал, спрашиваю:
– Зачем ты пошла туда?
– Я люблю тебя. Думала, в церковь пойду, ты мне муж будешь. Они злые. За что били меня? Христос велел всех любить.
– Они думали, ты турка. У них родню турки убили.
– У меня отца тоже турки убили, мать убили, братьев убили. Я не убивала никого. За что меня били?
Что я мог ей сказать? Но мне не дали её хоть как-то успокоить. Ворвались в хату атаманцы, связали меня и привели на площадь. Собрался Малый Круг, суд был скорый. Судьями были те, чьи жёны или сёстры били мою Юлдуз. За то, что поднял руку на атамана и порол казачек, содрали с меня рубаху, привязали к столбу и всыпали двадцать плетей, так что у меня шкура лопнула. Когда меня отвязали, я стоять на ногах не мог, на карачках, держась за заборы, до дома добрался.
– Что же никто не вступился за тебя? – спросил Суворов.
– Священник только, отец Никодим. Остановитесь, – говорил, – люди. Зло порождает зло, ведь он товарищ ваш.
Но никто его не послушал.
Собрал я к вечеру всё, что было у меня в доме, запряг свою пару лошадей, посадил на телегу Юлдуз. Сам сел на своего жеребца, да и подались мы со двора. На краю деревни, за околицей, ждала нас атаманская команда с атаманом во главе.
– Вот что, Вахрамей, – сказал он, поглядывая на мою пищаль поперёк седла и пистолеты за поясом, – зла я на тебя не держу, казак ты добрый, в бою нас не подводил. Забудь обиду, пусть турчанка твоя идёт, куда хочет, на все четыре стороны, а ты воротись, мы тебе хорошую казачку сосватаем.
– Видно, у нас свой путь, – ответил я им.
– Смотри, – тогда сказал атаман, – ты против обчества идёшь, а у нас так: «В Донское Войско вход рубль, а выход – два. Назад тебе к нам пути не будет. Ты казачье братство на бабу-турку променял.
– Черкешенка она, а не турка.
– Да один чёрт – магометанской веры. Не дадут ей наши бабы житья. Смута в станице будет.
Поглядел я в глаза Юлдуз, полные слёз, и молча тронул коня. За мной, тихо поскрипывая, поехала телега с моей женой и скарбом.
– Запомни, – прокричал вслед нам атаман, – нет боле в Донском Войске казака Вахрамея Кирсанова. Живи, как знаешь.
С версту отъехали, я на свою станицу последний раз обернулся. Вижу, дым над станицей столбом поднимается, и набатный колокол звонит. Понял я, что кто-то по злобе дом мой запалил, чтоб я вернуться не вздумал.
Так мы и доехали до Нижней Добринки. А тут земельные наделы немцам нарезают по указу матушки-государыни Екатерины, по блату, а ещё землю дают отставным солдатам и торговым людям. У меня грамота Вашего Сиятельства осталась, где вы просите оказывать содействие мне, Вахрамею Кирсанову, казаку, который пленил турецкого офицера, уволенному из действующей армии по ранению. Вот, и мне здесь кусок земли выделили. Она не такая жирная, как на Хопре, но хлеб родит, жить можно.