Январь 1939-го стал для Гумилева одним из самых страшных лагерных месяцев. Три недели лесоповала едва не превратили его в доходягу: «…я окончательно “дошел”. Худой, заросший щетиной, давно не мывшийся, я едва таскал ноги из барака в лес. Валить лес в ледяном, по пояс занесенном снегом лесу, в рваной обуви, без теплой одежды, подкрепляя силы баландой и скудной пайкой хлеба, – даже привычные к тяжелому физическому труду деревенские мужики таяли на этой работе как свечи… В один из морозных январских дней, когда я подрубал уже подпиленную ель, у меня выпал из ослабевших рук топор. Как на грех, накануне я его наточил. Топор легко раскроил кирзовый сапог и разрубил ногу почти до самой кости. Рана загноилась».

Гумилева спасла неожиданная посылка Ахматовой: «Когда я ее раскрыл, – вспоминал Лев Николаевич, – чуть было не задохнулся от одних только запахов: в присланном полотняном мешке лежали сухари, сахар и, что было совсем невероятным, – масло и колбаса!»

А вскоре Гумилева сняли с лесоповала и отправили на этап, где он вновь встретился с Шумовским. Утром 24 января 1939 года их отправили в Ленинград, на новое следствие. Сначала шли пешком, по льду реки Водлы, затем ехали в кузове грузовика. Ночевали в избе, стены которой все сплошь были оклеены газетами, где сообщалось о разоблачении врагов народа. Путь по Прионежью занял много дней, часто приходилось останавливаться, дороги заметала приполярная пурга. В дороге встретили день рождения Шумовского (2 февраля). За работу на газочурке филологу заплатили двенадцать рублей, и теперь настало время их потратить: «Леву конвоир отпустил в сельский магазин, и вскоре в нашем распоряжении оказались рыбные консервы и печенье, хозяйка сварила несколько картофелин. Лева и я сидели друг против друга, между нами стояла табуретка с едой, исполнявшая должность стола.

– Ты мне теперь как брат, – произнес Лева.

– Ты мне тоже».

Только к 4 февраля добрались до поселка Повенец. Здесь начинался знаменитый канал имени Сталина, но, к счастью, друзей везли не на север, а на северо-запад, в соседний Медвежьегорск, к железнодорожной станции, откуда их отправили «столыпинским» вагоном уже до самого Ленинграда.

«Спасите советского историка…»

Сотрудники Государственного архива военной истории О.В. Головникова и Н.С. Тарxова датируют возвращение Гумилева в «Кресты» серединой марта. На самом деле Гумилева привезли в «Кресты» почти на месяц раньше, где-то в середине февраля. Если путь от лагпункта на Водле до Медвежьегорска занял около двух недель, то поезд от станции Медвежья Гора до Ленинграда шел лишь двое суток. В пользу этой датировки говорит и заявление, которое Гумилев отправил 15 марта на имя прокурора по надзору за НКВД. Там Гумилев просил ускорить ход следствия: «…я второй год сижу, сам не знаю за что», – писал он.

Позднее Лев Николаевич вспоминал о своем возвращении в «Кресты» как о времени отдыха. Теперь он мог оценить, насколько тюрьма легче лагеря. Камеры были по-прежнему переполнены, но на допросы пока не водили, а значит, и не били. Вместо лесоповала – вынужденное, но блаженное безделье. Спать на нарах, правда, разрешалось только ночью, зато днем можно было лежать под нарами, на асфальтовом полу камеры № 614. Вряд ли Гумилев стал бы гневить судьбу, торопить прокуратуру и суд. Видимо, первые недели он просто отдыхал и написал прокурору лишь месяц спустя. Впрочем, сам Гумилев уже вряд ли мог повлиять на ход собственного дела. За него пыталась хлопотать Ахматова.

Еще 3 февраля Ахматова написала заявление для Военной коллегии Верховного суда, где, ссылаясь на решение самой Военной коллегии от 17 ноября 1938 года, просила вернуть сына из лагеря в следственную тюрьму.