Иван сказал ему на путь:

– Сыне! Виду и следу своего близ дома боярского не кажи.

– Слушаю, отец!

Вернувшись в патриаршу, Сенька провел ночь, и лишь утро заалело зарей на кремлевских зубцах, оделся в армяк, повязался кушаком, спрятав под широкой одеждой пистоли и шестопер.

– Отче! Благослови – иду по Тимошку. Иван, не зная всех мыслей Сеньки, обнял его. – Иди, пасись лиха! Злодей один не живет.

– Лихо, отец, в сем дому худчее идет на меня… – Так ли это? Узрю, скажу.

Проходя Красной площадью, Сенька увидал пустые торговые лари и лавки. Передний полукруг рядов зевал на площадь, как рот гнилыми зубами, черным десятком незакрытых помещений.

Пробегали страшные Сеньке крысы с оскаленными зубами, иные падали и корчились. Бродили голодные свиньи, серые от грязи, волоча рыло по земле. Кое-где мычали покинутые, одичавшие коровы.

Сперва Сенька решил пройти в Стрелецкую, проститься с отцом и родным домом, поглядеть каурого, поиграть с ним. Было еще рано, Сенька знал, что отец не вернулся с караула, а мать не примет и выгонит.

Он пошел плутать без цели, чтоб убить время, а вместе с тем поглядеть вымирающую Москву. Шел, прислушиваясь к голосам редких прохожих. Перед ним брели двое – старик вел такую же древнюю, одетую в черное, старуху. Сенька слышал слова, старуха была глухая, старик кричал ей:

– Сказываешь, ваша боярыня попам, чернцам на монастыри да церкви свое добро отписывает?

– Да… да, Саввинскому монастырю.

– Пиши! Все едино смерть попов тоже не щадит… Ох, дожили до гнева господня!

– Все оттого, что патреярх – антихрист сущий! Куда ведешь-то, вож слепой?

– А, чого?

– Того! вот того! Тут гнездо сатаниилово-кручной двор. Старик остановился, вгляделся:

– Знамо так, – идем-ка посторонь!

Они свернули прочь от Кузнецкого моста, а за мостом шумел кружечной. Сеньке смутно послышался оттуда знакомый голос, он решил:

– Може, там и Тимошка? – прошел воротами тына к питейным избам.

На кружечном собралась нищая братия и лихи «люди.

Будто глумясь над моровой язвой, пестрое собрание пило, плясало и пело. Тут же пристали и бабы-лиходельницы – оборванные, пьяные, грязные от навоза и блевотины.

– Меня мать не родила – изблевала-а! – услыхал Сенька, подымаясь по лестнице.

Он увидал, что поддерживал этот адский шабаш хромой монах Анкудим, тот, что когда-то свел его в Иверский.

Анкудим был за целовальника, разливал водку, черпая и поливая ковшом в железные кружки. За спиной Анкудима на стене висела грязная бумага с кабацкими законами:

«Питухов от кабаков не гоняти», дальше было оторвано – остался лишь хвост конца, где можно было разобрать:

«В карты и зернью не играти, не метати» – еще оторвано, и на конце обрывка стояло: «а скоморохов с медведи и бубны…»

Если кто бросал на стойку кабака по незнанию или пьяной привычке деньги, Анкудим подбирал деньги, сбрасывал их за стойку в целовальничий сундук. Наливая всем, кто подходил, монах кричал через головы питухов хмельным басом:

– Люди хрещеные и нехристи! Часомерие боем своим показует яко да целостна башня, в коей угнездено часомерие… Сердце человеков трепытанием указует, цело ли телесо наше праведное, а цело телесо, то жива и душа, алчущая пити, чтоб здравой быта!

По бороде у него текло, Анкудим время от времени рукавом подрясника бороздил себя по лицу. Кто-то сказал:

– Анкудим сей, будто дьяк на лобном месте читает и кричит указы государевы.

Другой, сильно хмельной, заорал к Анкудиму:

– Бес ты в монашьей шкуре! Не ведаешь, што ли? Часомерие кремлевско рушилось, колоколо пало – сокрушило палатку-у!

Двое, потрезвее, видимо бывалые люди, говорили про себя. Сенька их слышал: