– Пусти, Петр, невестушку.
Боярыня сняла с себя опашень объяринный, темно-коричневый, струящийся золотыми полосами, передала своей служанке, вошла в крестовую к боярину в черном бархатном повойнике, очелье повойника в жемчугах и лалах, в распашнице вишневого бархата. Повойник плотно закрывал волосы боярыни, лишь на висках тонкие пряди чуть золотились. В ушах не было серег.
Боярыня молча низко поклонилась Борису Ивановичу.
– Здорово ли живешь? Каково радуешься, невестушка? Боярин встал, поцеловал невестку в щеку:
– Здравствуй, здравствуй!.. Брат Глеб старый охотник, ни кречета, ни сокола не пускал в поднебесье, а лебедушку белую поймал…
На бледном красивом лице боярыни между густыми бровями складка будто от тяжелой думы, оттого глаза, большие, отливающие голубизной, казались серьезными и грустными…
– Захвалил меня, боярин, родненька моя, – дело забыла… Боярыня шагнула к иконостасу, начала истово двуперстно креститься, плотно пригнетая персты ко лбу и груди, а когда кланялась она в землю, ее тонкая фигура казалась монашеской. Помолившись темным образам, боярыня покосилась на образ Христа и отвернулась.
– Садись, садись, золотая! Помолилась, а тому образу, кой избегаешь, я пуще молюсь – лепота дивная…
Боярыня села на обитую бархатом скамью, боярин не садился, она заговорила:
– Свет ты мой, родненький боярин! Не люблю еретического, фряжского, латынского: так заповедал учитель наш блаженный Аввакум… Клянет он, батюшко, никонианские новины…
– Хе, хе! Невестушка – и Никон тож не любит фряжского да немецкого письма, а от сих мест и батюшко твой Аввакум лжет по иконному уряду. Никон норовит срывать такие иконы, как мой фряжский образ… Я же образ тот, за красоту его, укажу ко мне в гроб положить… Ну, што молышь еще?
– Боярыню бы мне, Анну Ильинишну поглядеть…
– Боюсь к ней тебя повести… крепко недужит, уехать бы нелишне отселе, да с того вот мешкаю…
– Ну, бог даст оправится боярыня… Пришла я ее поглядеть да еще от мужа, моего господина, Глеба Ивановича и от батюшки Прокопия к тебе, боярин Борис Иванович, поклоны воздать и с великой докукой, штоб ты, большой боярин, побил государю челом за учителя нашего Аввакума, и может статься, великий государь нелюбье с него снимет, содеет нас с праздником, воротит из дальних мест праведника…
– Да, лебедушка белая, невестушка, боярыня моя, ай неведомо тебе, что государь под Смоленском, как ему туда докучать и не о том нынче его забота.
– Ведаю, ох ведаю, боярин! Да хоть бы поослабили ему там в житье, в странствии по Даурии дикой… И ты бы, Борис Иванович, сам отписал туда дьякам да воеводе – кому ближе… Студено там, тяжко и голодно…
– То, Федосья Прокопьевна, боярыня моя, дело несподручное – от великого государя люди к тому данные ведают протопопа… Воеводы, паче дьяки, ослабить или нагнести в житье Аввакумовом и мало не могут…
– Боюсь, Борис Иванович, боярин, – изведут они, злодеи, нашего батюшку.
– Ну, ты, невестушка, не печалуйся! Оборотит государь, бывает, што труды ратные прискучат, – вернет к нам, тогда исполню просьбу твою, попрошу царя, а только, прости ты меня, родненька милая, – юродивой твой Аввакум батько! Ой, юродивой…
– Святой он! За Иисусову истинную веру гоним от антихриста – страждет отец наш…
– Уж и Никон гордость безмерная, да и батько ваш Аввакум и малость не погнется.
– Гнуться, боярин, в антихристову правду – грех творить, губить душу…
– Вот видишь, Прокопьевна, черное на головке юной, панафидную зуфь[116] указуешь своим наплечным кроить на распашницы – худо это… Едва успела в замужество пасть, а глядишь в монастырь… От зуфи и до власяницы близко…