А из града того поворота нет —
Там и пенье ему, там и ладаны…»
Опустилась утроба камень-кремень,
И еще сказала баба на последний раз:
«Ты гони, скачи да ко мне вскочи!»
Разогнался парень по сыру песку,
Как скочил он к бабе через тот овраг,
Как вершком главы он ударил в пуп,
И убился смертно до смерти,
Как упал он в яму на колье дубовое,
Он пропал, молодец, без креста,
Без пенья панафидного…

– И поделом дураку! Без пути не ездят, не ходят… Скамья затрещала. Сказав, боярин встал.

– Теки к себе, баальница! Не скормил медведю, да берегись, следи за боярыней, а нынче вот медведя с цепи спущу… Эй, Филатко! Огню дай.

Из сеней голос доезжачего ответил:

– Даю, боярин!

Боярыня шла медленно, шаталась. Сенька сказал! – Дай, моя боярыня, я понесу тебя!

– Нет, месяц полуношный, не можно, всяк встречной скажет: «Гляньте, мирской человек черницу волокет!» – и тут уж к нам приступят…

– Кой приступит, я шестопером оттолкну… Дай снесу, ты ослабла.

– Нет, не можно!.. Скажи, Семен, мой боярин – он книгочий, гистории любит чести, а ты грамотен?

– Я учился… в монастыре Четьи-Минеи[96] чел и еще кое-что… ведаю грамматику и прозодию мало учил…

– Вот ладно! А я так «Бову Королевича» чла-там есть Полкан богатырь, потом чла книжку, с фряжского переложенную, как и Бова, – в той книжке о полканах много писано, будто они женок похищали, и как их потом всех перебили, только по-фряжскому полканы зовутся кентаврами… Обе эти книжки – Бову и о кентаврах – узрел святейший да в печь кинул, в огонь, а мне дал чести «Триодь цветную[97]».

Не доходя Боровицких ворот, разошлись на толпу. Толпа все густела, были тут калашники, блинники, мастеровые каретного ряда, кузнецы и кирпичники, а пуще гулящие молодцы с попами крестцовскими. Один из крестцовских попов кричал, другие слушали, сняв шапки…

– Никон, братие, повелел кремлевские ворота запереть!

– То ведомо! Не Никон, боярин Волынской да Бутурлин[98]

– Те бояре Никоново слово сполняют… они городом и слободами ведают по Никонову решению!

– Ишь ты, антихрист!

– В Кремле, братие, укрыта святыня, срачица христова, присланная в дар великому государю Михаилу Федоровичу от шаха перского.

– То ведомо!

– И нынче, братие, болеет народ, а срачица христова в Успенском соборе сокрыта, и туда люду болящему пути нет!

– Сломать ворота в Кремль!

– То своевольство! Бояр просить, Артемья боярина да Бутурлина.

– Поди-ка, они те отопрут!

– Они те стрельцов нарядят да бердышем в шею!

– А что я не впусте сказываю об исцелении от той срачицы господней, так вот она, древняя баба, и еще есть, кто про то скажет…

– Говори, старица!

Впереди толпы вышли двое: молодая девка, кривая, и старуха в черном. Девка заговорила, слегка картавя:

– С Углича я, посадского[99] человека Фирсова дочь, Яковлева, девица я, Федорой зовусь, и еще со мной старица Анисья… Не видела я, Федора, одним глазом десять лет и другим глазом видела только стень человеческую, а старица Анисья не видела очами десять же лет и в лонешнем году…

– Ты кратче молви, кратче!

– Обе мы в лонешнем году, на седьмой неделе, после велика дни, обвещались прийти к Москве в соборную церковь пречистые богородицы к ризе господней, и мне, Федоре, от того стало одному глазу легше, а старица…

– Была одноглаза – кривой осталась!

– Высунь, батя, иного, кой скажет кратче!

– Вон он, говори, сыне!

Вышел бойкий русоволосый мужик малого роста, без шапки, заговорил, кланяясь перед собой:

– Я Новгородского уезду, государевы дворцовые Вытегорские волости…

– Кратче! Время поздает.

– Крестьянин Исак Никитин! Был немочен черною болезнью четыре года, кои минули от рожоства Ивана Предотечи, учинилось мне на лесу, как пахал пашню, и мало тут меня бил нечистый дух…