Никон, сдвинув к локтям рукава бархатного червчатого кафтана, гладил левой рукой пышную бороду, отливающую темным атласом. При блеске многих пылавших лампад и свечей в серебряных шандалах глаза его особенно искрились. Внутренние ставни двух окон были закрыты наглухо, и день не казался днем. На голове Никона, как говорили ревнители старины, срамной греческий клобук с деисусом[67], шитый жемчугом, с бриллиантовым малым крестом. Пиршество учреждено с рыбными яствами, хозяин и гости едят руками, кости кидают в мису под столом. Половину патриарша стола занял пирог сахарный, видом орел двоеглавый, в лапах орла – обсахаренный виноград с вишенью. Боярин много раз пытался говорить, наконец, тряхнув мохнатой головой, выкрикнул:

– Дру-у-г, благодетель, великий господин патриарх, не осердись на молвь мою…

– Сердца моего нет на тебя, боярин Никита! Сказывай! Все приму…

– Чаю я, великий господине, от того дела, что учинил летось нелюбье многое… иконы фряжского письма поколол и в землю изрыл… до пошло сие в глазах всего народа… чернь, господине, буйна и дика…

– Боярин Никита, друг мой, вина наряжай сам, потчуй себя и жену и говори – внемлю…

– Пью за здоровье, за долгое стояние за церковь и государство друга моего великого государя патриарха всея Рус-си-и-и, во-о-т!

– Пью я за твое здоровье, боярин! За работу твою на известковых, копях, за соляные варницы, кои от сего дня дарю тебе! И ты, дочь моя духовная, Меланья, краса, пей, не ищи поклонов хозяина… А ну, боярин, еще раз – сказывай!

– За подарки такие поклон тебе до земли, великий друг, богомолец… И то неладно, господине, что слуги твои худородные с шумством и гомоном доселе ходят по горницам родовитых бояр, рвут с божниц, со стен тоже, от твоего имени парсуны и новописаные иконы…

Никон грозно сверкнул глазами, сдвинув брови.

– Про иконы, боярин Никита, молчи!

– Ох, великий патриарх, друг мой! Вот ведь какой я пес – то язык блудит, даришь ты мне, а я мелю прежнее, иконы фряжские, парсуны – тьфу им!

– Про иконы ответят за меня тебе, боярин Никита, сам святой Симеон Метафраст[68] и Дамаскин Иоанн[69]

Никон, чтоб потушить злой блеск в глазах, сжал рукой бороду, нагнул голову и, налив меду полковша, не переводя дух, выпил. Боярыня испугалась лица патриаршего, оно стало мрачным. Привстав за столом, сказала, трогая рукой кику и кланяясь:

– Учитель светлый! Боится господин мой, боярин Никита, за тебя! Ведь родовитые бояре сильны, своевольны, инде сам великий государь Алексей Михайлович трудно справляется, а ну, как они от злобы из-за икон на тебя черной народ поднимут? И, не к ночи будь сказано, убойцов на голову твою светлую наведут… боярам не впервые ведаться с гулящими людьми корысти ради да вершить лихие дела… Мы, сироты, ужасны за твое богомолье…

– Во-о-т! С тем и жену мою на пиры твои, великий господине, волоку… друг мой! Ведает она, о чем я скорблю душевно, и радуется дарам твоим и… еще пью за долголетие друга патриарха! А все же скажу… уложение государево тобой, великий патриарх, попрано… на том стоят бояре, и то будут они поклепом клепать великому госуда-а-рю-у Алексию!.. И еще спасибо на подарке…

– Перестань, боярин Никита, – осадила мужа боярыня.

– Умо-лка-ю! Пью за долголетие друга!

Патриарх ласково погладил по спине боярыню… Потом сам с собой, но громко, будто кого убеждая, заговорил:

– Долголетие мое едино что лихолетие. Бояр не боюсь, всех потопчу! – Он примолк, наливая снова в ковш меду, потом продолжал: – Иных изрину от церкви! Все в моей власти, покуда заедино со мной правит великий государь…

Боярин поднял над столом непослушную голову, сидя, он коротко вздремнул, но слух его сквозь пьяный угар ловил голос патриарха.