Погрузились на паром и поплыли через Ла-Манш. В проливе штормило, огромные серые волны накатывали на нас, как горы; видимо, Англия то ли содрогалась от скорби, то ли хохотала до слез от счастья. По скользкой от рвоты палубе бродили мрачные типы, измученные морской болезнью, над судном с младенческими всхлипами проносились грязно-белые чайки, холодные брызги летели в лицо… Я придерживал сына на постромках и, как орел за решеткой в темнице сырой, с тоской вглядывался в удалявшийся английский берег.

Высокую печаль нарушали низменные мысли о будущем: неужели блестящая карьера разведчика и дипломата закончилась навсегда? В какое подразделение КГБ меня определят? Ясно, что не в английское, но неужели направят куда-нибудь в Гвинею, где по ночам во влажной духоте по телу ползают ядовитые змеи? Или бросят в Борисоглебск на борьбу с местными диссидентами?

Кё сера сера! Что будет, то будет! Заведу огородик, садик, буду возделывать крыжовник, как чеховский Ионыч, жена бросит, и правильно! – кому нужен неудачник? – буду по-черному дуть самогон, заведу кроликов и навсегда забуду о проклятом Соединенном Королевстве. Неужели я никогда не увижу Пиккадилли, не похлебаю суп из бычьих хвостов[9] в ресторанчике Сохо, не послушаю орган в Эдинбургском соборе?

Никогда. Никогда.

С детства ненавидел это слово, и, когда пытался представить смерть, она прорезывалась в затяжном, бесконечно жутком НИ-КОГ-ДА.

«Больше никогда! – кричал Ворон у Эдгара По, – nevermore!»

Как ни странно, несмотря на вопиющую грубость властей, моя нежность к Альбиону не угасла. Почему, собственно, грубость? Враги исполняли свой долг точно так же, как и я – свой. Не шпионь! будь паинькой! – и никому в голову не придет тебя выставлять из страны. К тому же разве мы не молимся на жен, которые лупят нас сковородкой по голове?

В Москве меня встретили безрадостно, но вполне благосклонно: в джунгли на съедение тиграм не отправили, а через полтора года командировали в страну сказочника Андерсена, показавшуюся мне дикой деревней после величественного Лондона.

Даже порок в копенгагенском гнезде разврата Ню Хавн был затхлым, как баня в провинциальном городе, и не отдавал благоуханной разнузданностью Сохо или Мейфер. Пошлая дребедень на каждому углу: вдруг пьяная шлюшка задирает юбку и шумно, словно извергает водопад, писает на асфальт; на картинке в витрине магазина два здоровенных мужика обольщают рыжую кобылу (Дания тогда была единственной европейской страной с дозволенной порнографией); бутербродный ресторан у озера, каждый бутербродик – размером со свинью. Полноте, разве уважающий себя джентльмен будет терзать такой сэндвич? Роняя крошки на пол, обливаясь по́том, засовывая с трудом в рот это огромное чудище обло…

Где дыхание вековой культуры? Забитая шедеврами Национальная галерея в Копенгагене – не самое худшее, но это же не галерея Тейт с избытком Тёрнера и первобытных глыб Генри Мура, это же не Национальная галерея и даже не коллекция Уоллес. Ничего подобного в стране непуганых викингов, лишь дальнее эхо живописи, жутко именуемое глиптотекой, под пивной вывеской «Карлсберг».

Конечно, если помчаться вдоль моря к Эльсинору, в замок псевдодатского принца (на самом деле Гамлет – истинный англичанин), невыносимо именуемый аборигенами Хельсингером (словно кость в глотке), то по пути можно заглянуть в Луизиану, изысканный музей-модерн среди скал и декоративных растений. Но и его лик сразу же напоминает Баттерси-парк у Темзы, там тоже таятся в кустах скульптуры Генри Мура и Барбары Хепверт, и сердце снова томится по Альбиону.