– Послушайте, граждане! Я буду говорить речь. Сегодня мы добили бандитов за селом, доказав силу советской власти. Спасли вас от бандитских поборов. И вот чем вы отплатили – в отместку убили нашего боевого товарища! Долго ходил я по вашему селу, присматривался. Хорошее село, богатое. Не понимаю я, как такое село могло стать злобандитским. Отряд с винтовкой всегда враг пахарю: что плуг против пули? Теперь продразверстка заменена справедливым продналогом. Теперь большевик в деревню пришёл по совести. И как вы после этого можете антоновщину поддерживать? Разве не меняли бандиты у вас своих лошадей, оставляя замученных, худых, старых коней, беря взамен лучшей породы? Разве не разбойничали здесь, разве не портили девок? Или думаете, они ваш хлеб защитят? Почему же сегодня антоновцы не пожелали драться за ваши риги и ометы, а бросились наутёк? Потому что никогда кулаки за трудовика сражаться не думали.
Мужики меж собой повздыхали. Чего греха таить – разное бывало. Это только сопящий между ног Гена верит, что армия воздухом питается. Даже оттаявший отец Игнатий, нежно ласкающий серебряные часы, знал, что духом прокормиться нельзя. Припомнили крестьяне, как брали антоновцы лишний мешок овса или без спроса свернули голову курице. Конечно, редко это было открытым грабежом, не принуждали к оброку винтовкой, но ведь даешь всегда своё и всегда – чужому.
– А вы, – продолжал Мезенцев, – вы сами хороши, что ли? Чего вас жалеть? Вы правду вместо щей слопали. Соответствуете ли вы революции? Или напомнить, как вы принимали городских, которые несли на обмен последние свои вещи, а после, сменяв на пальто ведро картошки, догоняли гостя на окраине и кроили ему голову кистенем? Ради чего? Ради полпуда картохи? Так чего обижаться, когда мы у вас пуд зерна берем? Пшеничные вы мешки! Сивоусое племя! Скажите спасибо, что советская власть не выводит вас под корень, как надобно поступить за ваше безразличие к рабочей судьбе, за трусость и классовую лень… И Антонов вам был нужен, чтобы ещё хоть годик полежать на печке и лущить горох, откупаясь от бандитов то барашком, то младшим сыном, и не видеть, как ваш хлеб нужен стране.
Даже дурачок внимательно слушал комиссарскую речь. Её ждали, как только ЧОН занял село. Думали, выйдет городской молодец, начнёт привычно угрожать смертью, туз-наган вынет, тогда с ним можно конкретно потолковать. Крестьяне боялись Мезенцева оттого, что он не был им понятен, действовал не как большевик, не как расстрельное поле, а тихо и мирно, значит, чего угодно можно было от него ожидать. Крестьянин неопределенности не любит. Того и гляди, кожаный человек что-нибудь похуже понятной смерти выдумает. А вот теперь вроде как к делу вёл комиссар, поэтому сбежалось послушать его всё село.
– Что молчите? Сказать нечего? С Антоновым, поди, говорили! Но, может, не прав я? Кто по делу возразит?
В сердце говорил комиссар, как будто всю сознательную жизнь не тела у других людей отнимал, а был таким же, как паревцы, землепашцем. Что красные, что белые, что зелёные – не хотели крестьяне цветных полотнищ. Есть царь – ладно. Нет царя – тоже ладно. Жить на своей земле да чтобы никто не трогал – вот справедливый строй.
Гришка Селянский это понимал. Он морщился от грязноватых, потных тел, шоркающих его то по спине, то по бедру. Какая могла быть мечта у того, кто день ото дня полет грядку с морковкой? Селянский презирал землю. Нельзя любить то, на что мочишься. Однажды бандит увидел, как сеяли репу – мужик набирал в рот горсть семян и с шумом выплевывал её кругом. В воздухе повисала желтая взвесь и тонкая, как паутинка, слюнка. Любить это было нельзя.