– Делай, как знаешь, мой дорогой, мой ненаглядный, помни и верь, что за тобой пойду всюду, и на счастье, и на смерть! Делай, как знаешь! Что ты ни принесешь мне, приму без ропота. Я сумею страдать и умереть, если надо!

С восторгом, с какой-то дикой радостью благодарил князь Давид свою суженую. Одним ласковым словом она пробудила и укрепила в нём решимость вырвать её из тяжёлой неволи.

– Помни же, помни, – твердил он в сотый раз, – не с пути, так из Полунги отобью тебя, моя радость. Хитростию ли, силою, а ты будешь моей женою. Отец посердится и простит, ведь сам Витовт Кейстутович за меня! А теперь дай мне хоть насмотреться на глаза твои ясные, слушать не наслушаться речей твоих медовых!

Ещё долго бы говорил князь на эту тему, если бы не появление старой кормилицы, пришедшей сказать влюбленным, что петухи пропели во второй раз и что пора расстаться.

Князь схватил за обе руки Скирмунду.

– О, поклянись мне ещё раз не принадлежать никому другому, кроме меня! – страстно проговорил он.

– Клянусь тебе самим Перкунасом, великой Прауримой, вечным Зничем, клянусь моей любовью к тебе. Я не буду женой другого человека, кроме тебя!

Князь ещё раз упал к её ногам, покрывая жаркими поцелуями её белые руки. Скирмунда тихо нагнулась и поцеловала его в голову. Горячая слеза скатилась с её ресницы. Она больше не могла промолвить ни слова от волнения и, шатаясь, пошла в свою комнату. На пороге она остановилась, пристально взглянула прямо в глаза молодого человека, словно с этим взглядом хотела передать ему всю душу, потом быстро отвернулась и исчезла.

Князь стоял как окаменелый. Старуха мамка должна была схватить его за руку, чтобы заставить очнуться. Он был как пьяный или разбитый параличом, и только с неимоверными усилиями ей удалось удалить его из комнаты.

Тихо, с теми же предосторожностями повела она его по лестницам и тёмным переходам замка – и как раз вовремя. Восток уже начинал бледнеть, первые лучи зари пробивали густую тьму летней ночи.

На следующий день князь Давид заявил через постельничего князю Вингале, что он уезжает и просит его отпустить с миром. Старый князь был отчасти рад этому отъезду. Он знал, что Давид Глебович состоит под особым благоволением великого князя и потому не решался намекнуть ему об отъезде, а между тем языческая церемония отъезда новой вайделотки из родительского дома не допускала присутствия иноверца.

После обычных фраз сожаления и прощания князь Вингала обнял Давида Глебовича и поцеловал его.

– Передай брату – проговорил он тихо, чтобы не слышали присутствующее, – что я больше не могу терпеть насилия крыжаков и что если он с ними церемонится, так я начну действовать за свой счёт и за свою голову. Они у меня спалили три слободы и захватили знатный полон, я пошлю к ним требовать возврата. Если не согласятся, клянусь Перкунасом и всеми адскими богами, испеку пленного рыцаря под стенами самого Штейнгаузена, сжарю живого в латах и доспехах и вместе с ним штук двадцать пленных крыжаков!

– Но ведь это же война! – воскликнул князь смоленский.

– Лучше война, чем такое состояние! Так жить нет больше сил! Помни, так и скажи великому князю: прошу не в службу, а в дружбу!

Эта просьба ставила князя Давида в крайне фальшивое положение. Как мы видели, задавшись мыслию освободить княжну во что бы то ни стало, он нарочно хотел уехать из замка, чтобы иметь руки развязанными, но у него и в помыслах не было ехать на Вильню. Между тем, отправляясь на Смоленск, т. е. на родину, ему другого пути не было, как через границу великого князя литовского.

Хитрить и лгать было рискованно, это могло только возбудить сомнения, а князю Давиду опаснее всего было подать малейший повод к опасениям! Нечего делать, нужно было ехать на Вильню. Да это было и к лучшему. Когда, простившись с князем Вингалой и его племянником, Давид Глебович сел на коня и по опускному мосту выехал из замка, он просто ахнул от удивления. Вокруг всего Эйрагольского замка кочевало в палатках и наскоро сделанных шалашах несколько тысяч народа, сошедшегося посмотреть на невиданное зрелище.