– Нет, не донесу! Упаду от истощения…
– Ладно, давай, до завтра.
– Давайте, – кивнул Леон и, навьюченный здоровенной сумкой, попёрся в свой двор.
– Чего делать будешь, Олька? – взглянул на Ванчукова Панов.
– Домой…
– Пошли ко мне. Брат новую бобину записал. Послушаем.
– А кто там?
– На коробке написано, какой-то «даксайд».
– Рубят?
– Не-е, тихо играют, душевно…
– Тогда пойдём! – Ванчуков был несказанно рад, что есть причина и сейчас можно не домой.
– Двинули! – выдохнул Пан.
Здоровенный широкий Панов с мелким узким на его фоне Ванчуковым, словно Тарапунька и Штепсель, взяли быстрый шаг и бодро потопали мимо стадиона Юных пионеров к повороту на Беговую.
Ванчуков благоговел перед музыкой. Когда исполнилось пять, мать зачем-то отвела в музыкальную школу. Сказала: «На испытание». Может, та древняя скрипка, глубоко запрятанная на дне платяного шкафа, пеплом Клааса постучала в её очерствевшее сердце. Школа была далеко от дома, в десяти минутах пути трамваем – внизу, под горой, ближе к морю, в самом начале центрального проспекта; рядом с бесхозным пустырём, на котором несколькими годами спустя поставили административную девятиэтажку. Но пока что там был пустырь; и пустырь тот Ванчуков любил. Каждый год, весной и осенью, а иногда и летом, на пустыре раскидывали цветастые пахучие шатры посещавшие маленький город цирки-шапито, и туда Ванчукова время от времени водили. Вот почему и пустырь, и исток центрального проспекта оказались для Олика связаны исключительно с положительными ощущениями.
Музыкальная школа наполовину вросла в землю. Подслеповатые оконца подвала – уж точно. Сразу над ними – низкие подоконники первого, чуть выше – окна ещё одного, второго и последнего, этажа. Мать почему-то оробела, в дверях схватила за руку, хоть уж давно так не делала. Вестибюлю не хватало оконного освещения, под потолком – Ванчукову запомнилось – горели тусклые, похожие на цветки-колокольчики, фигурные лампы-торшеры.
Провели в класс.
Там у обычного чёрного пианино (Ванчукову снова запомнилось: лак на деках белёс, мутен, покрыт сетью мелких трещинок, словно какая ажурная паутинка) на винтовой табуретке, не помещаясь, сидела пожилая уютная женщина с необычайно прямой спиной, напоминавшая Надежду Константиновну Крупскую с книжного портрета. В свои пять Ванчуков читал сносно; читать любил и всяких разных портретов в книгах уже насмотрелся, хоть был и мал. Несмотря на кажущуюся уютность, Ванчуков понял: от женщины, точнее – от её пронзительного взгляда, усиленного очковыми линзами, исходила ощутимая опасность.
– Мальчик, – сказала «Крупская».
– Ольгерд… – робко вставила Изольда.
– Мальчик, – чуть поморщившись, не обращая внимания на Изольду, снова сказала «Крупская». – Иди-ка сюда, встань подле инструмента. – Так Ванчуков впервые в жизни услышал слово «подле». Связано ли оно с подлостью, он не знал.
Ванчуков подошёл.
– Лицом ко мне, чтоб мы видели друг друга.
«Зря я, – подумал Ванчуков. – И совсем она не страшная». От женщины едва уловимо пахло хорошими духами.
Ванчуков повернулся.
– Давай постучим по дереву, – серьёзно сказала женщина и тут же выбила по деке пианино несложный ритм. – Повтори.
Ванчуков подступил к инструменту ближе, сжал кулачок правой руки и костяшками пальцев – с непривычки было немного больно – повторил.
– Левой, – попросила женщина. Ванчуков сменил руку.
– Ещё, – сказала женщина после того, как отстучала очередную порцию.
Ванчуков опять повторил.
– Теперь немного иначе. Будем не только отстукивать, но и прихлопывать в ладоши, – спокойно сказала «Крупская» и отбила, чередуя костяшки пальцев с открытыми ладонями, ритм, посложнее предыдущего, с интервалами и синкопами.