Изольда отдала сестричке малыша. Сдоилась. Легла на кровать. Нашла позу, в которой швы саднили меньше всего, и немедленно уснула. Без сновидений и тревог.

* * *

Тот же, ради кого всё это, кого пока не нарекли именем, спал. Ничто не болело. Непривычной была лишь новая обязанность – дышать. Но он уже привык. Если на тебе нет проклятья Ундины, то о дыхании думать не нужно. Теперь же он должен был просто есть и спать, спать и есть. В этом заключалась его работа. Откуда-то он знал, что свою работу следует делать хорошо. Простившись без сожаления с прошлым «я», не обретя «я» будущего, жил настоящим. Жил мгновением. Ведь он мог позволить себе такую роскошь.

Будем честны: далеко не каждый способен последовать его примеру.

Глава 5

Одинаковые дни, похожие на белёсые немытые молочные бутылки, сменяли друг друга. Начинались – скучными утрами, заканчивались – пропитанными усталостью вечерами. Калерия Матвеевна, лишь только Ольгерду исполнилось три месяца, выпихнула дочь на работу. Та не возражала; ходила прилежно в конструкторское бюро за кульман, как скотина в стойло, прибегая днями на кормления да чтоб сцедиться – благо недалеко. Сергею Фёдоровичу вообще всё было без разницы, он не лез. Не мужское дело.

Одинаковые дни текли – один за одним, один за одним. Но одинаковыми они были только для Изольды. И совсем разными для Ольгерда – Олика, как звала его бабушка – и для самой Калерии Матвеевны. Ребёнка не залюбливала, не сюсюкала, не тетёшкала. Выпускница Смольного, которую длинные страшные десятилетия так и не научили держать спину сгорбленной, знала: у мальчика впереди жизнь. Поблажек не будет. Поэтому с самого начала видела в нём и делала из него не мальчика – мужчину.

На капризы внимания не обращала. Капризы как начинались, так и заканчивались. Орать по пустякам Олику быстро наскучило. Понял, что результата не будет. Зато между внуком и бабушкой родился безусловный, какой-то глубинный, рефлекторный, неразрывный контакт. В педагогике Калерия Матвеевна сильна не была, умных книг про воспитание детей не читала. Где-то внутри себя, звериным чувством, ощущала: чтобы ребёнок вырос человеком, ему нужно эту человечность дать. Безусловным образом обеспечить. Иначе – откуда взяться? Поэтому всё, что делала Калерия Матвеевна – кроме, конечно, обязательного кормления, прогулок и подмывания задницы – она с Оликом разговаривала.

Говорила постоянно. Столько слов она не сказала за все предыдущие семь десятков лет. Рассказывала сказки. Сказки были длинными, озвучивались в лицах, разными – страшными, смешными, добрыми – голосами, с паузами и продолжениями. Олик лежал в кроватке, таращил глазёнки. Калерия Матвеевна оказалась настойчива и терпелива. Она знала – если говорить, если держать контакт, глаза малыша изменятся. Карие вишенки засветятся, на дне их родится смысл. Само не произойдёт, нужно работать. И она работала, из часа в час, изо дня в день.

Когда Изольда прибегала на кормления, Калерия Матвеевна, прерывая занятия с Оликом, становилась нервной, раздражительной, злой. От греха подальше уходила в свою комнатёнку, садилась на кровать, курила, кашляла, терпеливо ждала, когда дочь, дрянь такая, постучит наконец в фанерную дверцу – та всегда была закрыта; ребёнок и табачный дым несовместны! – постучит, просяще выдавит: «Мама, ну, я пойду, мне пора…»; и тогда Олик снова поступал в её безраздельное владение, и так продолжалось до самого-самого вечера.

А вечером надо было снова запираться в комнатёнке, потому что время Калерии Матвеевны заканчивалось, и теперь Иза возилась с сыном; Калерия же Матвеевна терпеливо ждала, пока вернётся Сергей Фёдорович.