– Ну хорошо! – ответил Вульт. – Родителям мог бы написать какой-то достойный доверия человек, из Амстердама или Гааги, да хоть бы и господин ван дер Харниш: что у их бесценного сына, которого он лично знает и высоко ценит, дела идут отлично, что он теперь располагает необходимыми средствами и тысячами надежд на будущее, пока не осуществившимися. Да что там! Я мог бы и сам поскакать в Эльтерляйн, рассказать историю Вульта, клятвенно подтвердив ее достоверность, и показать его поддельные письма ко мне – к тому же и вправду написанные моей рукой; но всё это возможно только с отцом; матушка, думаю, меня бы узнала или я сам не выдержал бы, растрогался, потому что по-детски люблю ее! – Как я мог уйти, говоришь? Но я ведь теперь останусь с тобой, брат!

Для нотариуса эти слова были как музыка, которая в день рождения вдруг раздается из потаенного места. Он всё не мог нарадоваться и не переставал хвалить брата. Вульт же открыл ему, почему остается: во-первых, и прежде всего, чтобы, сохраняя благородное инкогнито, помочь Вальту – этой наивной певчей птичке, которая лучше умеет летать в поднебесье, нежели ковыряться в земле, – справиться с семью мошенниками; ибо, как уже было сказано, он не очень верит, что Вальт способен самостоятельно одержать над ними победу.

– Ты, конечно, – ответил смущенный Вальт, – человек светский, повидавший много стран, и я бы лишь показал, что слишком мало читал и мало чего видел, если бы не понял этого; но все-таки я надеюсь, что если все время буду помнить о родителях, которые так долго вели горькую жизнь, прикованные к сумрачной галере долгов, и если приложу все силы, чтобы исполнить условия завещания, – я все-таки надеюсь, что добьюсь наступления того часа, когда оковы спадут с них, когда они высадятся на зеленый берег Сахарного острова и когда все мы, теперь свободные, обнимемся под высокими небесами. До сих пор я как раз тревожился за самих этих бедных наследников, когда представлял себя на их месте, ибо из-за меня они лишились всего; и успокаивала меня только мысль, что, даже вздумай я отказаться от наследства, им оно все равно не достанется и что мои родители гораздо беднее, чем они, и ближе мне.

– Вторая причина, – продолжал Вульт, – по которой я остаюсь в Хаслау, не имеет с первой ничего общего, а связана с божественной ветряной мельницей, перегоняющей голубой эфир, с помощью которой мы оба – хотя ты будешь заниматься получением наследства – сможем намолоть себе столько хлебной муки, сколько нам нужно. Не думаю, что для нас двоих можно найти еще что-то, в такой же степени приятное и полезное, как эта эфирная мельница, которую я собираюсь спроектировать: ни мельницы для начесывания шерсти, используемые в текстильном производстве, ни бернские ткацкие станки мельничного типа для изготовления лент, ни molae asinariae, то есть ослиные мельницы древних римлян, не идут ни в какое сравнение с моей.

Вальт очень заинтересовался услышанным и попросил разъяснений.

– Все расскажу наверху, за стаканчиком розового, – сказал Вульт.

Они поспешно поднялись на холм, к трактиру. Внутри за столом, который предназначался для конюхов, пажей и лакеев, уже вовсю работали челюсти. Кувшин вина стоял на стуле, на свежем воздухе. Белая скатерть, которой покрыли стол к их запоздалому ужину, сверкала из лишенной одной стены комнаты. Вульт начал с того, что описанию модели будущей эфирной мельницы предпослал похвалу вчерашним длинностишиям Вальта: он выразил удивление, что Вальт, при таком изобилии переливающихся через край жизненных забот, все же обретает в поэзии тот покой, благодаря коему поэт уподобляется соревнующимся баварским крестьянкам, что бегают наперегонки, удерживая на голове ведро с водой – для поэта это вода Гиппокрены, – и не должны расплескать ни капли; Вульт поинтересовался, как это брат, будучи юристом, умудрился получить поэтическую выучку.