Конь бледный, старый и покрытый плесенью, так долго обретался в Апокалипсисе, пока на него не взобрался мясник и не перескочил на нем в наше время. Для коня-бедолаги далеко позади остались те восторженные вёсны, когда он нес на себе свою плоть, а не чужую, и под седлом еще не истерлась его собственная шерсть; слишком долго пришлось ему терпеть жизнь и человека – эту скачущую верхом пыточную кобылу для израненной природы. Нотариус (существо, будто сотканное из подрагивающих чувствительных усиков насекомых), который накануне, в конюшне, долго ходил вокруг коня и рассматривал запечатленную на нем клинопись времени – эти стигматы, оставшиеся от шпор, седла и трензелей, – ни за какие деньги не согласился бы вложить персты в его раны, не говоря уж о том, чтобы на следующий день обрушить на него лезвие кнута или вонзить ему в бока кинжалы шпор. О, если бы небо даровало тем животным, что являются конфедератами человека, хоть какой-то стон боли: чтобы человек, у которого сердце определенно помещается в ушах, сжалился над ними! Каждый человек, ухаживающий за животным, становится для этого животного мучителем; хотя он поистине ведет себя с ним как мягкошерстный ягненок в сравнении с тем, как, например, охотник относится к своей лошади, извозчик – к охотничьей собаке, а офицер – ко всем людям, кроме солдат.
Итак, этот бледный конь утром вступил на подмостки мирового театра. Нотариус еще накануне крепко привязал коня к одной из своих мозговых стенок и – как правая сторона Конвента и Рейна – дальше все время почему-то представлял себе только левую сторону, которую ему предстоит одолеть; в своих четырех мозговых камерах он вертел эту учебную воображаемую лошадку и ставил ее по-всякому, быстро вскакивал на нее с левой стороны и в результате совершенно заездил себя самого ради клячи. Теперь эту клячу привели и поставили перед ним. Готвальт не сводил взгляда с левого стремени, но собственное «я» вдруг показалось ему не вмещающимся в собственное «я», а слезы – слишком темными для глаз; ему предстоит, внезапно подумал он, скорее вознестись на некий трон, нежели подняться в седло, – он все еще крепко держался за левый бок сивки; но теперь перед ним возникла новая задача: каким образом так соединить с лошадью собственную левую ногу, чтобы и его лицо, и лошадиная морда одинаково смотрели вперед.
К чему эти дьявольские муки! Он попытался, как прусский кавалерист, запрыгнуть на коня справа. И если люди наподобие Вульта и трактирщика присвистнули, глядя на его пробу, они тем самым лишь показали, что никогда не видели, как усердно прусские кавалеристы учатся вскакивать на лошадь, ставя ногу в правое стремя – чтобы быть во всеоружии, если левое перебьет пулей.
Оказавшись в седле в роли собственного квартирмейстера, Вальт столкнулся с целым рядом проблем: он должен был всё упорядочить (то есть придать себе прямую осанку и прочное положение в седле), распределить (собственные пальцы на поводьях, фалды сюртука на спине лошади), разместить (носки сапог в стременах); и, наконец, приступить к главному – к прощанию с домашними и выезду.
На последнее умудренная жизнью лошадь упорно не соглашалась. Вальт деликатно щелкнул клячу стеком, но та и ухом не повела – как если бы ее пощекотали конским волоском. Пару материнских шлепков по шее лошадь восприняла как ласку. В конце концов судья перевернул вилы и рукоятью нанес сивке несильный рыцарский удар по крупу, чтобы таким образом отправить своего сына как новоиспеченного рыцаря из деревни в большой мир учености и красоты. Для коня такой жест стал внятным знаком, побудившим его прошествовать шагом до ручья; там он остановился перед образом рыцаря, выпил это зеркальное отражение; и, поскольку нотариус, сидевший сверху, с неописуемыми систолами и диастолами колотил его пятками и стременами по бокам (тогда как половина села, не говоря уже о трактирщике, откровенно потешалась над юношей), рысак признал допущенную им ошибку и доставил Вальта от водопоя обратно к дверям конюшни, существенно ограничив свободу движений неумелого всадника.