Вчера еще всеми забытому мальчишке начали угождать, одаривать, подсылать в «дружки» сыновей-ровесников, приглашать на медвежью охоту и «травли», а то и втягивать в куда более лихие забавы. Как раз тут (редкий случай) можно верить мемуарам Курбского насчет «велицые гордые паны (по их языку боярове)» старались потрафить парню, «ласкающе и угождающе ему во всяком наслаждению и сладострастию», потакая даже явному озорству («по стогнам и торжищам начал на конех… ездити и всенародных человеков, мужей и жен бити и грабити»). Да и «Главы поучительны начальствующим правоверно» Максима Грека, наставлявшего подростка, что такое хорошо, а что такое плохо, вполне явно свидетельствуют, что паинькой Иван не был. Хотя и ничего особенно страшного не творил. Волочился за девушками, любил скоморохов, дурачился, любил драться и часто сам задирался, но не любил быть битым.
Правда, были характерны для него и приступы внезапного гнева, и склонность к злым насмешкам, и обидчивость, однако это не удивляет: нервы у Ивана были испорчены с детства, а при малейшем намеке на обиду он реагировал очень остро. Не знаю, правду ли сообщает Курбский о том, что примерно тогда «за охальное дело» юный князь приказал убить одного из приятелей, Михайлу Трубецкого, – это ничем не подтверждено, но в летописи есть краткая запись об «урезании языка» за «невежливое слово» другому сверстнику, Афанасию Бутурлину. Впрочем, по мнению Флоря, изучившего источники досконально, «эпически спокойный характер» такого рода записей говорит не столько о нраве Ивана, сколько о нравах Москвы того времени. Тот факт, что в условиях переворотов и явных и тайных убийств, неотъемлемо присущих эре «боярского правления», понятие ценности человеческой жизни упало ниже плинтуса, понятен. Да оно (по меркам времени) и без того было достаточно условно, и не только на Руси, но и много западнее.
И еще раз. Уже в это время отчетливо видно, что, во-первых, давить на себя Иван не намерен позволять никому, а во-вторых, сознает необходимость иметь свою, только свою группу поддержки – и потому после ссоры с Воронцовым у престола появляются Глинские, много лет выживания ради не мелькавшие. Все же родная кровь: бабушка, дяди, кузены. По тем временам это считалось надежнее всего, о внутренних же раздорах в семье (Елену в семье очень не любили, и было за что) князь, скорее всего, просто не знал, а родичи ему не рассказывали. Глинские же, меж прочим, добрым нравом не отличались, сразу показав чисто литовский гонор, помноженный на московскую спесь.
Приближенные к престолу и обласканные (судя по воспоминаниям Ивана, очень тепло о них отзывавшегося много позже, им он верил всегда), они начали сводить старые счеты по полной программе, прежде всего зачистив местность от всех, так или иначе «ране чинивших обиды». Мстили беспощадно. Обождав, косвенным образом выместили старое зло даже на покойной Елене, «сугубым» (то есть без консультации с Иваном) «повелением князя Михаила Глинского и матери его, княгини Анны», казнив молодого князя Овчину-Оболенского – сына того самого, «которого посадили на кол» (еще неведомый Москве, чисто европейский изыск) «на лугу за Москвою-рекою».
И разумеется, атаковали «партию митрополита», ослабленную разочарованием подростка в некогда любимом Федоре Воронцове. Тот, правда, стараниями Макария уже вернулся из очередной ссылки, но былого влияния не имел. Однако Глинские учитывали все, и в знаменитом «деле пищальников», кончившемся казнью и Федора, и его брата, и князя Кубенского, еще одного столпа «митрополичьих», явственно прослеживается их след. Судя по всему, вины на казненных не было: летопись четко фиксирует, что их подставила родня князя, «ложно оклеветав», да и дело расследовал дьяк Василий Захаров, близкий к Глинским, – так что, случись сюжет в Москве, митрополит, возможно, отмазал бы своих. Но дело было как раз вне столицы, на воинских сборах. А кроме того, заподозренные начали хамить. Потому и расправа была коротка: Иван вспылил («