«Бери миску и будь счастлив!»
Дваждырожденными называли не одних брахманов-жрецов. Любой – будь он воин-кшатрий или вайшья-труженик – если только он получил образование, считался родившимся дважды. Если же он при этом честно выполнял свой долг – за жизнь накапливалось достаточно Жара-тапаса, чтобы душа умершего могла передохнуть в райских мирах и отправиться на следующее перерождение. Про аскетов-подвижников я и не говорю – их пренебрежение собственной плотью иногда заставляло содрогаться богов…
Для Песни достаточно было просто родиться и выучиться говорить.
– Я видел Его истинный облик, отец…
Сперва я не расслышал.
– Что?
– В конце Песни Он сказал, что все, кого я убью на Поле Куру, уже убиты Им; так что я могу не беспокоиться. Грех – на Нем. И по моей просьбе Он показал мне свой истинный облик.
– Какой?
– Мне было страшно, отец. Мне страшно до сих пор.
Я приблизился к сыну и обеими ладонями сжал его виски; крепко, до боли, как незадолго до того сжимал свои. Резко дохнул в лицо Арджуне, и он закрыл глаза, морщась от острого аромата грозы.
В светлых волосах отставного Витязя отчетливо блестели нити из драгоценного металла.
– Дыши глубже и ни о чем не думай…
Собрав Жар-тапас Трехмирья вокруг нас в тугой кокон, я заботливо подоткнул его со всех сторон, как ребенок закутывается в одеяло, спасаясь от ночных кошмаров… мы стали единым целым, сплелись теснее, чем мать с зародышем внутри, только я не был матерью, я был Индрой, и минутой позже глубоко во мне зазвучал плач покинутого младенца, испуганный голос моего сына, рождая грезы о бывшем не со мной:
…руки не хотели разжиматься, окоченев на мягких висках.
Секундой дольше – и я раздавил бы голову сына, как спелый плод.
Но дыхание мое все еще пахло грозой.
Жаль, что сейчас у меня не хватило бы сил на повторное создание Свастики Локапал. Миродержцам стоило бы рассмотреть то, что видел я; то, что уже видели трое из нас – огненную пасть, в зев которой мы кричали:
– Кто Ты?!
Разве что забывали добавлять: «Поведай, о ликом ужасный!..» – потому что мы не были людьми и плохо умели ужасаться.
– Я возвращаюсь на Курукшетру, отец, – Арджуна бережно отстранил мои руки и направился к колеснице.
При виде хозяина четверка его белых коней прекратила жевать и, как по команде, уставилась на Арджуну. Он потрепал ближайшего по холке и принялся возиться с упряжью.
Я, думая о своем, последовал за ним.
Колесница Арджуны была обычной, легкой, с тремя дышлами: к двум боковым припрягалось по одному коню, и к переднему – двое. Обезьяна на знамени тихонько зарычала, приветствуя Индру, я кивнул и погладил древко стяга.
– Обруч на тривене[22] скоро даст трещину, – машинально сказал я Арджуне. – Вели перед боем заменить. Неровен час – лопнет…
Серые глаза моего сына вдруг наполнились сапфировым блеском, и мне почудилось: утро, Обитель, и Матали изумленно глядит на своего Владыку.
Сговорились они, что ли?!
– Ты… отец, ты…
– Что – я?! Опять моргаю?! Или рога прорастают?!
– Ты никогда раньше не разбирался в колесничном деле, отец! Говорил: на это есть возницы…
– А откуда тогда я знаю, что обруч твоей тривены продержится еще в лучшем случае день?!