Но они не слушали.

Усатый турок, Али Азик звал его «Тургер-чорбаджи[17]», дважды менял свою «домашнюю» шапочку-феску на сложный головной убор со страусиным пером, порывался выйти и дважды возвращался. Чувствуя гнев начальника, потел и ярился толстый палач.

Меня обливали водой, когда спасительная пелена беспамятства накатывала слишком близко, оставляли на мгновение в покое, когда чувствовали, что подвели меня к краю… и пытали, рвали на куски, жгли, резали… Задавая все те же вопросы… Повторяя их… Снова и снова…

Я не помню, когда меня бросили в камеру. Все вокруг плыло, каждое движение вызывало хоровод боли. Я не мог причитать и плакать – только тихо выть.

Беспамятство накатывало волнами, оставляя в памяти короткие куски реальности, отравленные и изуродованные.

Серб спал.

Я дополз до него, вытянул из сена кувшин. Воду выпил, а сам горшок тихо разбил. Зоран спал. Его, видимо, тоже допрашивали. Возможно, сербу и было, что рассказывать. Мне – нет.

Острым осколком я раскромсал кисть левой руки, темная густая кровь закапала на грязный пол. Правую руку я вскрыл, зажав осколок губами…

Последнее, что я успел, это прочитать молитву… Тихо… Одними губами… Шепотом.

Перед тем, как на глаза навалилась мягкая, нежная подушка забытья, чарующего, желаемого ничто, мне показалось… показалось, как сверкнули глаза сокамерника…

3

– Ты будешь жить, кяфир! Будешь жить до тех пор, пока ты мне нужен! И умрешь тогда, и только тогда, когда я тебе разрешу!

Дьявол! Опять эта усатая рожа чорбаджи! Опять толстая харя Али! Неужели и после смерти мне от них не избавиться?!

Я лежал на грубой циновке у дверей собственной камеры. Было мокро.

Руки перевязаны и примотаны к телу чистыми холстинами. У стены переминается с ноги на ногу тщедушный старичок в богатой чалме и вышитом халате. В руках его звякает сверток. Умные глаза на мятом, невыспавшемся лице. Лекарь?

– Идите, Омар-эфенди, – Усатый отпустил облегченно вздохнувшего старичка. Значит, лекарь.

Не успел… Не смог.

Турок нагнулся к самому уху.

– ТЫ не умрешь, пока нужен МНЕ!!!

И уже Али размешивает питье и сует мне в губы очередную плошку.

Я замотал головой. Оплеуха. В глазах поплыло. Пока считал круги и стеклянных червячков, в зубы воткнули кинжал и залили в рот отвар. Сразу полегчало.

Я рванулся, попробовал зубами дотянуться до холстин, перегрызть.

Не смог… Не дали… И я уснул.

4

Сколько я валялся в беспамятстве, не знаю, но когда очнулся, солнце было уже высоко.

Днем в камере было еще терпимо, но к вечеру комнатушка, где единственное окно выходило на запад, превращалась в настоящее пекло – к смраду и сырости добавлялась духота.

Вечер еще не наступил. В этом можно было быть уверенным.

Я был все так же спеленат, как и ночью. Обмотанный и перевязанный, как гигантская гусеница. Пришлось извиваться, рыча и чертыхаясь на каждом движении, чтобы только осмотреться. Моя камера. Точно моя. Но без серба. На куче сена в углу не было никого.

То ли на шум, поднятый мной, то ли так совпало, но двери заскрежетали и в «номер» заглянул тюремщик.

– Живой? – он ухмылялся.

По волосатой груди, выступающей через расстегнутую безрукавку, катились крупные капли пота. В пышных усах застряли кусочки чеснока и крошки хлеба.

– Живой…

Он зашел внутрь и перевернул меня на живот.

Сука! Бок! Обожженный бок!!!

Турок хмыкнул в ответ на мои проклятья. Он легко поднял меня и придержал, пока ноги не обрели устойчивости. Голова кружилась, сознание держалось где-то на самом краю, но я стоял.

Тюремщик снял путы с ног и пихнул в сторону открытой двери. Вот это уже лишнее. Калейдоскоп в голове крутанулся, и я упал. Рухнул на левую руку, прямо на сверток, в который закрутили то, что осталось от левой кисти. Я вроде даже что-то крикнул прежде, чем потерять сознание.