Мне не нравились польские корни рода, не хотелось быть поляком, приятнее было считать себя итальянцем. Но без Польши явно не обошлось: служба Августу, восстание Костюшко, Лидское имение. А еще фамильные черты: хвастливость и спесь, и гордыня, и гонор. Я тоже иногда любил прихвастнуть.
Меня осенило, вдруг, именно осенило, будто тенью накрыло, темной, предгрозовой, от чего и разум погружается во мрак, страх сковывает. Я понял, почему мой дед ничего не помнил, ничего не говорил, будто он один сам по себе в чистом поле. Будто ни братьев, ни родителей у него не было отродясь, он даже не рассказывал, где глаз потерял, а уж тем более, кто его дед и прадед. Я только сейчас узнал, что в сорок четвертом в боях под Нарвой осколок в глаз ему попал, а дед деда, якобы из крестьян крестьянских сапожник, но в одном полку с Толстым Львом Николаевичем прапорщиком в артиллерии служил. А папашка его тихо адвокатом работал. Я все бумажки проверил, все сошлось – и бои на Черной речке, и оборона Севастополя. Но это я сейчас узнал, а деда давно в живых нет. Я понял, что они сотворили с историей: они спасали детей своих в первые революционные годы, чтобы никаким краем не всплыло и не мелькнуло происхождение. Себя спасали, сознательно забыв, кто они и где их предки. Все верно, главное – выжить, сберечь щенков своих, плоть от плоти, безродных ныне.
И страна была утеряна, утрачена, забыть ее остается и начать с нуля, с новой отметки. Так и случилось, и все мы потеряшки, не знавшие ограничений сословных, не ведавшие правил и долга родового, кинулись во все тяжкие новую свою биографию творить, Бог знает, что вытворяя. Кто на трех кухарках женился последовательно или одновременно, кто присяге изменил, а кто и квартиру подломил, потому как душа приключений требовала, а тело денег. Все потом исправились и раскаялись, не до конца, само собой, как Раскольников на Сенной площади на колени не падали. Не просили прощения у всех прохожих, перехожих, а так вежливо, по-светски, в храме Божьем, с пожертвованиями и покаянием, исповедью и молитовкой, все чин по чину, отпустило их, бедолаг, и все наладилось. Только детки неприкаянные в недодуманных случайных семьях остались и род понесли дальше. Видно, не простили обиженные ими. А что делать нынче? Как дальше жить?
– Нельзя от рода отрекаться, – сказал я громко сам себе. Тетка, случайно проходящая мимо, оглянулась, сумку к себе прижала и шаг ускорила. Может, что-то поняла, может, про себя вспомнила, может, про сына своего беспутного, почему-то я был уверен, что у нее сын-оболтус и муж никудышный. Она обернулась, я ей улыбнулся, а она испуганно прибавила шаг.
– Все пошло не так, все еще долго будет не так, – чтобы не пугать прохожих, я продолжил внутренний монолог. – Они, спасая жизнь детей своих, хотели прибиться к другому сословию, рабочим и крестьянам, но почему-то у них не получилось. Или сами воротили нос, чувствуя что-то чужое, а кто они, и сами не знали и понять не могли. А если бы и поняли, то еще больше бы затосковали, не могли уйти, как те, кто ушел в двадцатые годы, чтобы не остаться среди чужих и чуждых. Они частью крови уже были плоть от плоти иными, отвергая лоно, совершая безумные поступки или впадая в перманентный запой, чтобы оказаться среди своих, даже в пьяном бреду, который закончится похмельем.
Дед как-то сказал однажды, что, кабы не революция, нас бы не было. Может, он и прав, но были бы другие, пригодные, а не такие, как получились от их случайных желаний или похоти. А так все пошло и поехало, и все они размыли кровь, которая все же толкала их на дурацкие поступки или тоску вселенскую.