Екатерина Алексеевна, любуясь, посмотрела на героя, выпрямившегося пред нею во всей своей атлетической силе, с простертой могучей рукой, словно он хотел схватить ею звезды с неба и собрать их в блистающую диадему для ее чела.

– С вашей стороны весьма похвально, Григорий Александрович, – сказала она, – что вы мечтаете вознести славу своей императрицы, своей благодарной приятельницы высоко над великими именами всех времен, но такое величие не суждено ни единому человеку, потому что на такой высоте царит только Бог; ни единый смертный недостаточно велик для того, чтобы после него или одновременно с ним другой не мог превзойти его земным величием или сравняться с ним в этом.

– Нет, нет! – воскликнул Потемкин. – Пусть это применимо ко всякому земному величию, но не применимо к моей великолепной и высокой повелительнице, императрице святой Руси, которая, опираясь на юную, как весна, силу могучего, верного народа, призвана и предназначена Божией благодатью совершить то, чего не совершал до нее никто и не смог бы совершить после нее.

– А что бы такое это было? – полюбопытствовала императрица, взор которой с восторгом остановился на горевшем воодушевлением, просветленном лице Потемкина.

Он помолчал немного, точно подыскивая ясное выражение для своих мыслей, после чего произнес:

– Что было основано могучею рукою Цезаря, устроено светлым умом Августа, что было воздвигнуто победоносной мощью Карла Великого, то распалось и развеялось прахом, потому что опиралось на земную, преходящую силу единичного человека. Но то, к чему должна стремиться моя императрица, то, что создаст она, как громко подсказывает мне внутренний голос, остается незыблемым во веки веков, потому что будет основано не на преходящей силе одной человеческой жизни, но на вечных законах, по которым Провидение управляет народами. Те мировые царства былых времен разрушились, потому что были приспособлены лишь к древнему миру, потому что они стремились спаять воедино несогласные племена и не обладали твердым оплотом против молодой, всепокоряющей народной силы, которая вторглась в них с востока, равно как и против диких варваров, которые, глумясь над всяким порядком, хлынули из степей на разрушение искусственного государственного строя. Но дело, предназначенное Богом моей императрице, не должно страшиться подобных опасностей. Екатерина Вторая держит юную народную силу России, которой ничто не может противиться, в своей собственной руке; ее скипетр простирается над Азией и Европой; сила, некогда разрушившая древние государства, покорно лежит у ее ног. Только одного недостает ей еще, чтобы основать прочное мировое владычество на порядке, справедливости и свободе, – это ключ к вратам, соединяющим Азию и Европу, Восток с Западом, а именно прекрасной Византии, которую римские императоры с мудрой проницательностью избрали седалищем мирового господства, но не сумели удержать в своей власти и которую ослабевшая сила дряхлой Европы не могла отнять обратно у турок.

– Византии? – воскликнула Екатерина Алексеевна, вскакивая и кладя руку на плечо Потемкина.

– Да, – подтвердил тот, – Византии! Одна Россия, предводительствуемая своею императрицей, достаточно сильна, чтобы изгнать турок из древнего обиталища греческой культуры и на юношеской, непобедимой мощи русского народа воздвигнуть вновь древний трон всемирного владычества, которое соединит Азию и Европу. Наш русский народ удержит Мировое царство за собою даже и тогда, когда закон природы, непреложный для всех смертных, коснется главы моей великой государыни! И тогда, когда эта цель будет достигнута, имя Екатерины засияет на недосягаемой высоте над историей и всякое величие прошедших времен померкнет пред ним, а всякое величие будущего послужит лишь к тому, чтобы возвысить его блеск. Вот, – прибавил Потемкин, глубоко переводя дух и словно очнувшись от сна, – вот что уже давно, внутренне пламенея, ношу я в своем сердце и что до такой степени порабощает и наполняет мой ум, что даже теперь я нашел слова для выражения моего желания, хотя мои мысли путаются от пылкого упоения при виде моей прекрасной, милостивой императрицы, которая в чарующей прелести, с какою обвивает ее пояс Афродиты, заставляет забывать о страшном щите Эгиды, гибельным ужасом поражающем дерзкий взор, осмелившийся в страстном томлении подняться на владычицу мира.