Девушка без шапки время от времени одёргивала юбку то ли боясь замёрзнуть, то ли не желая ещё больше оголить толстые, похожие на оковалки ноги, облаченные в эти мглистого цвета шерстяные рейтузы. Она всё время шмыгала носом, вытирая его то и дело манжетой куртки.

– Оделась, главное, блин, как в кино. – Ворчала она, выпуская пар изо рта и поглядывая на двери.. – Думала, сразу пустят.

– Да, ты, Риммк, вечно прямо как будто сейчас лето на дворе выступаешь…– захихикала более удачливая в плане одежды её подруга. – В лёгком весе!

Обе девушки, и та, что в шапке с кокардой и та, что в габардиновом пальто, зашлись тихим, как пламя свечки, вымученным смехом.

– А чего побаиваться -то, – глядя в сторону и тем показывая, что она не желает стать предметом насмешек, шмыгнула носом Риммка. Но, видя, что подруги продолжают, дрожа хихикать, решила окоротить их, заявив громко, но не настолько, чтобы к ним стали поворачиваться:

– На себя бы посмотрели! Кикиморы болотные! Закутались, как бабки, а всё туда же – на танцы они, блин, собрались!

Девушки, прямо как колокольчики на ветру, зашлись снова тихим душевным хихиканьем, и, пошмыгав после этого носами, снова устремили свой взор на школьные двери, которые пока ещё оставались закрытыми.

У самых дверей школы в это время тоже толпился народ. Некоторые старшеклассницы там были в дублёнках, что позволяло им прийти раньше и ждать с комфортом. Возле них приплясывали мальчики, хорошо и даже модно, но будто специально не тепло одетые, в драповые полупальто, короткие шарфики и вязаные шапочки. Это были мажоры. К их одежде вопросов не было, потому что все понимали, одеты они так вовсе не от бедности, а просто у них был такой форс. Звали таких мальчиков в школе «голубки». С ударением на последний слог.

Стоять на холоде в лёгкой одежде, делая вид, что тебе чертовски весело, был способен далеко не каждый. А если это удавалось сделать к тому же изящно и красиво, то девушки в дублёнках начисляли за это дополнительные баллы, поскольку они были нормальными и понимали, что стоять на холоде в летних полуботинках, которые промерзают насквозь через минуту, после того, как вы них выйдешь, было своего рода подвигом.

Иногда какой–нибудь из юных мажоров, поворачивался к толпе, заполонившую плотно весь школьный двор и начинавшую рассеиваться только где –то у его границ, там, где уже росли деревья и начинался школьный сквер, окидывал её взглядом, а потом, похвалив себя в очередной раз за то, что он раньше всех занял очередь к школьным дверям и теперь него есть все шансы попасть на танцевальный вечер, с довольным видом снова отворачивался.

В группке ребят, стоявших под самыми ступенями, возле бетонного куба, служившего чем –то вроде возвышения, тоже считали, что их шансы попасть на вечер весьма велики.

– Пруня, а сегодня дискотека или группа? – Покосившись на подпрыгивающих от холода девушек в дублёнках, спросил один из тех, кто стоял у возвышения-куба и пришёл к школе сразу вслед за мажорами.

Спрашивал это голубоглазый увалень с добрым лицом, рыжий, веснушчатый и с носом картошкой. Фамилия его была Мыхин. Звали его Коля. Коля Мыхин был полной противоположностью тому, у кого он спрашивал – Пруни.

Пруня было прозвище Сигизмунда Прунского, наполовину еврея, наполовину поляка. На голове у Пруни красовалось целое воронье гнездо чёрных, спутанных волос. Был он коренастым, некрасивым, короткошеим, карикатурно губастым, с хмурым, вечно недовольным лицом, мясистым, даже чересчур носом и стопами, размера наверно пятидесятого, которые он широко расставлял в стороны, когда ходил, да и когда стоял тоже. На Пруне были те же советские синие джинсы с отвисшим задом и чёрная удлинённая куртка из кожзама, которую он носил зимой, весной и осенью. На затылке у Пруни красовалась чёрная вязаная шапочка с рисунком, делавшей её похожей на татарскую тюбетейку или еврейскую кипу.