Но в детстве Ребекки рук не пожимали. Приветствовали друг друга кивком, финским terve, шведским hej; наконец, лестадианским jumalan terve[17] – пожеланием божьего мира.

Все это Ребекка когда-то пыталась донести до Монса.

– Рукопожатия – это не наше, – как-то сказала ему она. – Это шведы нас к ним приучили.

– Бедные вы, бедные… – Монс сочувственно покачал головой.

Тут Ребекка замолчала, и он, заметив ее неловкость, пустился в воспоминания о своем детстве и том, как его тогда учили вежливости. Холодный отцовский взгляд поверх фамильного серебра и льняных салфеток. Не поклонился гостям – получи по затылку. Поставил локти на стол – отец незаметно подойдет сзади и ударит так, что локоть впечатается в столешницу. Так оно было тогда… И все-таки хоть какие-то нормы приличия общению не помеха – в качестве социальной смазки.

– Я ни на что не намекаю, – подвел итог Монс, – но есть разница между культурной самобытностью и недостатком воспитания.

– То есть мне не хватает воспитания, ты хочешь сказать?

В тот раз они поругались. Ребекка убеждала Монса, что в доме ее бабушки в Курравааре были приняты вполне определенные нормы поведения.

«С Монсом пора расстаться», – подумала она. И вовсе не потому, что вдруг назрела такая необходимость. Просто они все реже общались. И почти ничего не говорили друг другу при встрече. Похоже, у него и без нее было с кем отвести душу…

Бёрье восхищенно хмыкнул, прервав ее тягостные воспоминания. Они выехали на Никкалоуктавеген, к сверкающим вершинам Кебнекайсе на фоне безоблачного голубого неба. И Ребекка притормозила, пропуская северных оленей, которые, конечно, никуда не спешили.

Бёрье достал мобильник и сделал несколько снимков.

– Ничего не поделаешь, – сказал он, – мы приближаемся к красивейшему месту на планете.

«Это так», – молча согласилась Ребекка. Сердце дрогнуло от внезапной тоски. Последний раз она ездила в горы с Кристером. Они жили в зимних палатках, вместе с собаками.

Ребекка покосилась на руку Бёрье, державшую телефон. Три зелено-голубые точки – татуировка бродяги. Он тут же заметил ее внимание. Боксер – приноровился ловить взгляды противников.

– Моя первая, – объяснил Бёрье. – Приятель сделал, простой иголкой и чернилами из шариковой ручки. Мать была вне себя.


Июль 1962 года

Вот уже две недели прошло с тех пор, как пропал отец и Бёрье звал его на острове.

Вернувшись домой, он застал мать на кухне с полицейским.

– Ты? – спросила она.

Голос деланый – не ее. Мать обращается к Бёрье, но имеет в виду другого. У нее совсем другой тон, когда они наедине.

Полицейский задает Бёрье вопросы об отце, но все время смотрит на мать. И Бёрье рассказывает. Собственно, история выходит короткая. Папа велел ему спрятаться. Подъехала машина. Кто-то подошел к перевернутой лодке, под которой лежал Бёрье. А потом этот человек тоже исчез. Машина уехала. Когда Бёрье вылез из укрытия, папы не было. Он искал, звал. Дошел до ближайшего хутора, постучался. Позвонил маме.

– Ты слышал голоса?

– Нет, или да, но только издалека и не очень отчетливо.

– То есть слов не разобрал… А сколько их было, не знаешь?

Бёрье трясет головой.

– Я могу идти?

Он может.

Бёрье берет руку полицейского и чуть склоняет голову, потому что так нравится маме, особенно когда она использует этот голос. Потом он сидит на кровати в своей комнате с «Утиными историями». Забавно, но фамилия полицейского Фьедер[18], почти как диснеевский персонаж. Через закрытую дверь Бёрье слышит, как мать предлагает Фьедеру кофе. У того очень мало времени, но да, чашечку, пожалуй, можно.

Мать понижает голос, и Бёрье встает с кровати, прижимает ухо к замочной скважине.