В общем-то, крепко усевшись на стул – забавно, что оно и моя задница сочетались примерно так же, как сочетались бы пазлы или детали часов, короче говоря, тютельку в тютельку – я сразу подумал о том, что пара людей была как пара чулок. Они не были колготками и в сущности были предметами самостоятельными и отдаленными друг от друга – а иногда даже на большие расстояния, чем это было можно себе представить. Они беспрестанно друг от друга сбегали, играя в прятки с рукой, которая так и норовит соединить их на своих двух ногах. Каждый раз они выбирали – быть им вместе или раздельно. Они могли лежать всегда подле друг друга, а могли выиграть друг у друга в прятки и никогда не найтись. Рука – лишь видимость отсутствия выбора. При ходьбе ноги все равно не встречаются, если только человеку не захочется сесть и их нарочно скрестить. Факт – чулки Марки терялись и находились лишь по собственной воле. Все в человеке – по собственной воле, даже отсутствие воли как таковой.

Решительно взявшись за карандаш, я вытянул длинную линию, разграничивающую предыдущие записи. Покосившись на соседский дом, я остановил карандаш на бумаге, оставив на ней жирную точку. Сквозь головы голубой и розовой гортензии вынырнула кучерявая башка стариковской внучки. Она катила ржавенький велосипедик к кусочку асфальта, идущего от их калитки до выезда на основную дорогу. Дед всегда смотрел на нее из окна. Я знал – он запрещал ей заезжать дальше перекрестка и девчонка часами наматывала круги по этому крохотному отрезку асфальта, длиной не более чем в десять жалких метров. И сев на свой велосипед, она разгонялась и жутко широко раскрывала рот, напевая себе под нос какие-то попсовые песни. Двое страховочных колес бились о кривой асфальт с громким железным лязгом и всегда сбивали меня с нужных мыслей. Смотря на нее, я всегда думал о себе – примерно так же я сам кручусь на одном и том же месте. Неосознанно я закружил карандашом по бумаге и получил жирную кляксу, похожую на клочок волос с расчески.

Не написав ни строки, я сделал глоток кофе и прижал к лицу головку гортензии. Та девчонка продолжала кататься и мотать головой из стороны в сторону. Как я уже писал где-то выше, я не любил детей. Может быть от того, что в глубине души я сам бы хотел быть ребенком. Я бы хотел кататься на велосипеде и не думать о том, о чем думают все взрослые люди. Во всяком случае, наверное, я и не был взрослым мужчиной. Наверное, я был взрослым больным ребенком. Но на велосипеде я прокатиться не мог и перестать думать о всякой чуши тоже. Что-то внутри меня ставило это под запрет, хоть я и не мог понять почему. В конце-то концов, что мне мешало купить ящик конфет и сжевать их за пару минут? Что мне мешало сконструировать шалаш из стульев, подушек и простыни, а потом залезть внутрь и читать с фонариком книги? Что мне мешало страдать ерундой и только потом думать о счетах и прочем, что сопровождалось нежеланием? Наверное, всему было свое время. Мое время незаметно от меня уходило, беря в охапку шалаши, конфеты и стулья, а следом – формочки и лопатки для куличей и песочных замков.

Я еле поднялся с кресла и закурил сигарету, предварительно покачав головой – для второй сигареты было еще не время. Коридор манил танцующей занавеской, прохладой и запахом кофе. Несмотря на внешнюю зелень, внутри дома всегда был налет голубого и серого. Если я долго там находился, незаметно для себя начинал тосковать. Навстречу мне выбежала Маркина псинка. Ее порода «русская борзая» отличалась громоздким, но худощавым телосложением и заметно непропорциональной маленькой головой. Ноги у них были фантастически длинные, словно цирковые ходули. Шерсть густая и взбитая, как лежалый свитер или скатанный клочок шерсти из детского набора для валяния. Нос вытянут конусом далеко вперед. Глаза маленькие, как будто блошиные тушки, и всегда какие-то виноватые. Внешне Плюш чем-то наводил меня на ассоциацию с шатром или шкафом. Марка его обожала. Я же относился к нему ровно и скорей с равнодушием, но всегда кормил и не обижал.