Я уговорила Якоба оставить меня одну. Он ушёл, а я бросилась прочь. Мимо знакомых домов, по живым людным улицам, сквозь толпы равнодушных ко мне людей. Поле, рощица, маленький пруд, всё дальше в лес. Опускаюсь на мягкий сырой дёрн, достаю нож. Ты хотел остаться внутри, найти свой вечный приют под сердцем, но я покажу тебе дверь. Нож входит в меня, лезвие движется вниз, тёплая струящаяся кровь греет лучше одежд. Но я не могу тебя увидеть, не могу тебя достать, у меня нет сил. Выгляни вовне, покажи себя, закричи…

И тут из-за деревьев вышла она. Крысиный хвост вокруг запястья, тёмно-зелёное платье, а в руках коса. Отмеряя каждый шаг, она медленно подходит ко мне, вставляет в рану острие и продолжает мой незаконченный труд. Сморщенные руки входят в аккуратный надрез и достают его. Глухой сдавленный хрип нарушает тишину зимнего леса. Мои глаза, жаждущие навсегда закрыться, видят, как иссиня-красный крошечный младенец вознесён в воздух и прижат к впалой груди.

– Как долго я тебя ждала! – дребезжит старческий голос, лёгкий взмах косы перерезает до предела натянутую пуповину.

Прощай.

Урод


Дождь всё не прекращается, липкий, холодный дождь, он словно пытается смыть всю скверну с этого гнилого мира. Но его усилия тщетны, ведь грязи вокруг всё больше, дорогу совсем развезло, ноги вязнут, как душа увязла в этом царстве постылой серости. Но мы всё бредём, надеясь до наступления ночи добраться до очередного маленького городка, озабоченного лишь тем, как не исчезнуть с лица земли. Там нас примут с изумлением и недоверием, нашли, мол, время для увеселений, бродите кругом, как крысы, разносите заразу…

Мы останавливаемся на площади близ городских ворот, разбиваем шатры, изукрашенные причудливыми, но не различимыми в сумерках узорами, кормим измученных лошадей, разводим костры. Скупая пища, съеденная в молчании, глоток кислого вина и долгожданное забытье, воскрешающее картины прошлой жизни, короткой и нелепой.

Чужой смех – моя боль. Я ненавижу их смех, их изумлённые взгляды, их указующие на меня пальцы… Минувшая их чаша, пролившаяся ядом на другого, веселит людей, дарует облегчение собственных невзгод. Невзгоды временны, а уродство – вечно. Как легко идти к Голгофе и видеть крест на чужой спине… А моя спина словно создана для креста.

Все смеются над моим горбом, моими короткими кривыми ногами, моей сплющенной морщинистой головой, они смеются над моим уродством. Однажды меня приметили те, для кого веселье – ремесло, кто продаёт людям смех за монету. Они захотели получить меня в свою коллекцию человеческих редкостей. Они собрали в одном месте весь брак природы, чтобы колесить с ним по городкам нашей провинции. «Насмешка природы над собственным величием! Ирония творца над своим всемогуществом!» – говорят они, начиная представление.

Я хорошо помню день, когда попал к ним, потому что снова и снова проживаю его во снах. Тогда была такая же осенняя распутица, и была чума, и свозили мертвецов на площадь для сожжения, а я шёл рядом с повозкой и держал свесившуюся из-под покрывала руку матери, стараясь запомнить её очертания. Совсем недавно она была такой тёплой и нежной, а теперь совсем остыла и затвердела, а скоро превратится в пепел и смешается с дорожной грязью. Потом мать взяли за руки и ноги, бросили на кучу переплетённых в смертном объятии тел и подожгли. Но сырой хворост горит плохо, и долго ещё я наблюдал, как слабый и ленивый огонь нехотя подъедает лицо, в котором соединилась для меня вся красота этого мира. Пусть лицо матери теперь лишь угольная маска, она не способна скрыть сияние доброты, я чувствую его, как и она, единственная на свете, видела подобное сияние за моей уродливой гримасой.