Афоризм не из веселых, хотя отсюда не следует, будто ранний Камю – мизантропический певец уныния и тлена. Отчаяние его – просто-напросто утрата надежд на загробное блаженство, призыв искать спасения в земном, посюстороннем. Зная свою обреченность, он, напротив, жадно тянется к радости, пока не поздно. «Люди, которые довольствуются землей, должны уметь заплатить за свою радость ясностью и, избегая иллюзорности счастья ангелов, возлюбить то, что обречено погибнуть» (II, 1337).
Однако само по себе выдвижение нашего смертного удела в качестве истины всех истин делает индивидуалистический масштаб той меркой, которую Камю-мыслитель прикладывает ко всему на свете. Одинокая личность наедине с глухим к ее мольбам о вечности «творением» – первичная и самая подлинная в глазах Камю ситуация человеческого бытия. Все остальные – от рутины каждодневного прозябания бок о бок с другими людьми до социального действия – промежуточны, производны. В них не обнажена самая суть, а чистое «быть» оттеснено мутным «казаться». «Революционный дух, – подхватывает, например, Камю в записных книжках 1938 года суждение Мальро, – полностью сводим к возмущению человека своим человеческим уделом. Революция всегда, начиная с Прометея, поднимается против богов. Она есть протест против судьбы, тираны же и буржуазные марионетки тут просто предлог»[19]. Понять жизнь – значит, по Камю, различить за ее изменчивыми разноречивыми обликами один метафизический лик Судьбы и истолковать в свете всепокрывающей очевидности нашего земного удела.
Когда мышление, поддавшееся подобному метафизическому искусу и жаждущее отыскать корень всех корней, обнаруживает вокруг себя изъяны, оно минует «предлоги», «частности» и ополчается прямо на своего исконного врага – рок, творение, богов. Писательское творчество, которое возникает на такой почве, в обрисовке вещей и поступков неизбежно тяготеет к притчевому, иносказательному их высвечиванию. Все книги Камю задуманы как трагедии прозрения: в них ум пробует пробиться сквозь толщу преходящего, сквозь житейский и исторический пласт к некоей краеугольной правде мира и своего в нем предназначения. К правде в последнем пределе, на уровне повсюду и всегда приложимого мифа – к заповеди, завету, уроку непререкаемой мудрости.
Первой из таких «трагедий интеллекта» (I, 1728), изнемогшего под бременем «прозрения» и павшего в конце концов жертвой своих непомерных домогательств, и была пьеса Камю «Калигула», которой открывается в его творчестве «крут Абсурда».
После «смерти Бога»
«Калигула»
Калигула у Камю, почерпнувшего историю полусумасшедшего на троне из «Жизнеописаний двенадцати цезарей» Светония, – один из дальних потомков тех рыцарей «конечной черты», которые в книгах Достоевского вздергивают себя на дыбу своевольного хотения. Правда, он не родился таким, поначалу это вполне благоразумный, просвещенный и даже как будто совестливый юноша, никому не причинявший особого зла. «Заставлять страдать других, – полагает он, – значит серьезно заблуждаться» (I, 19). Камю словно бы подчеркивает, что сам по себе характер в разыгрываемой трагедии безразличен, человек может быть очень доброго и мягкого нрава, но это, в сущности, не важно, важна открываемая им истина относительно нашей земной участи и вытекающая отсюда «пытка мыслью», отчего иной раз и святой впадает в зверство. Перед нами не столкновение разных натур, а схватка разных правд.
Грехопадение Калигулы произошло внезапно, и причина тому – встреча со смертью. Перед трупом своей сестры и любовницы, умершей в расцвете молодости, он вдруг постиг «совсем простую и очень ясную истину, чуть-чуть нелепую и с трудом выносимую»: «люди смертны и несчастны» (I, 16), и «они плачут, оттого что все идет не так, как им хотелось бы» (I, 26). В припадке отчаяния сбежав из дворца, он возвращается через трое суток, после блужданий наугад по полям и дорогам; теперь это логичнейший из безумцев. Он понял, что правды нет ни на земле, ни на небесах, что хаос и бессмыслица царствуют повсюду, и он дерзает бросить вызов чудовищно несправедливому творению. «Этот мир, как он устроен, нестерпим, – сообщает он своему другу, – следовательно, мне нужна луна, или счастье, или бессмертие, или что-нибудь, что, быть может, и является безумием, но что не от мири сего» (I, 15). В руках императора огромная власть, и он преисполнен решимости пустить ее в ход, чтобы испытать шанс, который она дает, надежду на невозможное. Калигула не желает покоряться судьбе, он сам хочет быть для подданных судьбой и божеством, чинить суд и расправу, не давая себе труда объяснять, когда и почему казнь настигает очередную жертву. Разве не по такому же произволу кто-то насылает на землю мор и глад? «Отныне и всегда, – провозглашает самозванный соперник богов, – моя свобода беспредельна» (I, 24). И добавляет с дьявольской усмешкой: «Свободны всегда за чей-нибудь счет, это огорчительно, но нормально» (I, 46).