Партия энциклопедистов, она же философская партия, к тому времени весьма многочисленная, а главное, весьма сильная, поскольку ее ряды пополняли просвещенные, образованные и искусные в спорах люди, возопила, видя, как бразды правления ускользнули из рук министра, который кадил Вольтеру, оделял пенсиями энциклопедистов и сохранял, развивая все, что в них было полезного, традиции г-жи де Помпадур, покровительницы авторов, сотрудничавших в «Меркурии»[23], и философов.

Народ имел больше оснований для недовольства, чем все прочие. Да, он тоже жаловался, хоть и не вдавался в подробности, но, как всегда, жалобы его содержали голую правду и попадали в самое яблочко.

Вообще говоря, г-н де Шуазель был дурной министр и дурной гражданин. Но в сравнении с многими и многими это был образец доблести, нравственности и патриотизма. Когда народ, умиравший с голоду в деревнях, слышал о расточительности его величества, о разорительных прихотях г-жи Дюбарри, когда к нему прямо обращались с такими предупреждениями, как «Человек с сорока экю»[24], или с такими советами, как «Общественный договор», а тайно – с разоблачениями вроде «Кухмистерских ведомостей» или «Странных мыслей доброго гражданина», – народ приходил в ужас, видя, что попал в бесчестные руки фаворитки, «менее почтенной, чем жена угольщика», как выразился Бово[25], и в руки фаворитов фаворитки; устав от множества страданий, он удивлялся, узнавая, что будущее сулит ему еще худшие беды.

Это не значит, что у народа, помимо тех, кого он ненавидел, были и те, кого он отличал. Он не любил парламентов, потому что парламенты, его естественные защитники, всегда пренебрегали им ради суетных вопросов местничества и эгоистической корысти; потому что парламенты эти, на которые едва ложился обманчивый отблеск королевского всемогущества, воображали себя чем-то вроде аристократии, поставленной между знатью и простонародьем.

Знать народ не любил инстинктивно и потому, что помнил прошлое. Он опасался шпаги, но с не меньшей силой ненавидел и церковь. Отставка г-на де Шуазеля ничем не могла его задеть, но он слышал жалобы знати, духовенства, парламента, и стоны их сливались с его собственным ропотом в грозный шум, который его опьянял.

Как ни странно, все эти сложные чувства привели к тому, что в народе жалели об отставке Шуазеля; имя его приобрело известную популярность.

Весь, без преувеличения, Париж провожал до городской заставы изгнанника, отбывавшего в Шантелу.

По обе стороны от проезжавших карет шпалерами стояли простолюдины; члены парламента и придворные, которых герцог не смог принять, расположились в своих экипажах по обочинам дороги и ждали, когда он проедет, чтобы поклониться ему и попрощаться с ним.

Гуще всего была толчея у заставы Анфер, что на Турской дороге. Там был такой наплыв пеших, конных и карет, что на несколько часов все движение приостановилось.

Когда герцог наконец миновал заставу, за ним устремилось более ста карет – это было похоже на почетный эскорт.

Вслед ему летели приветственные клики и вздохи. Он был достаточно умен и достаточно хорошо разбирался в событиях, чтобы понимать, что весь этот шум означает не столько сожаление о его отставке, сколько страх перед теми, кто явится ему на смену.

По запруженной дороге во весь опор мчалась в Париж почтовая карета, и, если бы не яростные усилия форейтора, белесые от пены и пыли лошади врезались бы в упряжку г-на де Шуазеля.

Седок почтовой кареты выглянул наружу; одновременно выглянул и г-н де Шуазель.

Г-н д’Эгийон отвесил глубокий поклон павшему министру, чье наследство ему предстояло оспаривать с помощью интриг. Г-н де Шуазель отпрянул вглубь кареты; мгновенная встреча отравила ему торжество поражения.