– Что вы здесь делаете? – повторил Брюль.
– Мы отправились путешествовать, чтобы почтить Бога в природе, чтобы подышать воздухом лесов и тишиной их, сделать душу более способной молиться, – тихо сказал юноша. – Ночь нас здесь застала: о короле же и о его дворе мы ничего не знали, если бы не долетал сюда временами шум пирующих охотников.
Как сами слова, так и тон голоса стоящего перед ним поразил Брюля. Этот человек принадлежал какому-то другому слою общества; но, во всяком случае, не тому, к которому его можно было причислить на первый взгляд.
– Вы позволите, – спокойно прибавил студент, – чтобы вам, как имеющему здесь какую-то власть, я отрекомендовал себя? Я Николай Людовик, граф и владелец Цинцендорфа и Поттендорфа, а в данную минуту ищущий источник мудрости и света, путешественник, заблудившийся на бездорожье света.
Он поклонился.
Услыхав эту фамилию, Брюль взглянул на студента внимательнее. Вечерний свет и легкий блеск восходящей луны осветили красивое лицо говорящего.
С минуту оба стояли молча, как бы не зная, на каком языке им говорить.
– Я Генрих Брюль, паж его величества. – И он чуть заметно поклонился Цинцендорф смерил его глазами.
– А!.. Мне вас очень жалко, – вздохнул он.
– Как «жалко», почему? – спросил изумленный паж.
– Потому что быть придворным – это быть невольником, быть пажом – это быть слугой, и хотя я уважаю нашего государя, но предпочитаю посвятить свою жизнь Господу на небесах, царю всех царей и жить любовью Иисуса Христа Спасителя. Именно вы нашли нас, тихо молящимися, так как мы старались соединиться с Господом, который пролил за нас свою кровь.
Брюль так был изумлен, что сделал шаг назад, как будто принял юношу за сумасшедшего, так как он произнес эти слова хотя и кротким голосом, но уж слишком патетически.
– Знаю я, – прибавил Цинцендорф, – что вам, у которого звучат в ушах смех и веселые слова придворных, должно это показаться странным, может быть, даже неприличным; но когда появляется возможность разбудить набожною мыслью усыпленное сердце христианина, почему ею не воспользоваться?
Брюль стоял пораженный. Цинцендорф приблизился к нему.
– Это час молитвы… Слушайте, как лес шумит… Это он поет вечерний гимн: «Слава отцу на небесех!» Ручей тоже журчит молитву, месяц взошел, чтобы светить молящейся природе; так неужели же сердца наши не соединятся со Спасителем в эту торжественную минуту?
Ошеломленный паж слушал и, казалось, ничего не понимал.
– Вы видите перед собой чудака, – прибавил Цинцендорф, – но ведь вы встречаете немало великосветских чудаков и прощаете им; почему бы не отнестись снисходительно к экстазу, который есть только следствие горячей восторгающейся души?
– Право… – прошептал Брюль, – я и сам набожен, но…
– Но, вероятно, прячете вашу набожность в глубине сердца, опасаясь, чтобы ее не осквернили рука и слово профанов. – Я же выставляю ее, как знамя, которое готов защищать моей жизнью и кровью. Брат, – прибавил он, приближаясь к Брюлю, – если вам стало тяжело в этой бешеной и вертлявой придворной жизни, потому что только так можно объяснить вашу одинокую прогулку, сядьте здесь, отдохните с нами, вместе с нами помолитесь; я чувствую в себе жажду молитвы, а она, соединившись в одно моление из двух-трех братних уст, крепнет и долетит к подножию престола Того, который за ничтожных тварей отдал бесценную жизнь свою.
Брюль, как бы испугавшись, что его задержат, несколько попятился назад.
– Я имею обыкновение молиться один, без свидетелей, – сказал он, – а там меня призывают служба и обязанности. Поэтому извините меня.
И он указал рукой в ту сторону, откуда долетал шум. Цинцендорф встал.