Я вернулась сюда к новому мужу, к новой любви и счастью – я вижу это теперь. (ВТ. Начнется сейчас бомбежка.) Я хочу жить. Я не боюсь смерти, – но мне не хочется расставаться с Юркой. (ВТ прошла и на этот раз мимо.)
Он любит меня страшно, не скрывая этого ни перед кем, сияя от счастья, как мальчик, получивший долгожданный подарок, он ходит почти бегом, он говорит громким, возбужденным голосом, он всем, ежечасно – хвастается мною, моими стихами, моими успехами. Даже постороннему человеку трудно не радоваться, глядя на него. Какие восторженные слова говорит он мне – обо мне же, о моих стихах. Не устает глядеть на меня, не устает целовать, трепещет и боится ежеминутно, что «уйду».
Когда я приехала, я пришла в отдельную комнату на 7 этаже, светлую, очень теплую, даже с мягкой мебелишкой («на этом диване ты сидела в 50 хронике»), со столом, где ящики набиты пищей и медовым, прекрасным табаком. У диванчика над столом – мой портрет, мой снимок, мои стихи. Он приготовил для меня отдельный угол, человеческое светлое жилье, – правда, среди пробитых крыш и разрушенных домов. Как непохожа эта комната на зимний кошмар – на комнату Молчановых, Пренделей, Мариных.
3/V-42
Я почти ничего не пишу здесь – не хочу, чтоб Юрка заметил, что я веду дневник. Это только моя жизнь – нелепо и уродливо посвящать его в нее. Вчерашняя телеграмма от Маргариты Довлатовой и так опечалила и встревожила его, – это был ее ответ на мое московское письмо о смерти Коли. Пусть он радуется со мною и мне. Я не жалею и не буду жалеть на него ни ласки, ни приветливости, ни любви. Пусть он будет счастливым! В первые дни возвращения, когда еще особая обида на него за Колю (как будто бы он в чем-то виноват!) держала меня и я скупилась на приветливость и заводила разговоры, чтоб сказать ему: «Я все же любила Николая больше тебя», – вдруг меня озарила мысль: «А может быть, мне еще придется видеть его в нарывах и язвах, умирающего от газов». Бог знает, сколько еще муки придется выдержать и ему и мне. Нет, нельзя жалеть ни любви, ни ласки, и она исходит уже свободно из души, почти не удерживаемая мощной, угрюмой и больной памятью о Николае…
4/V-42
Вчера до 5 ч. утра – тягчайший разговор с Юрой о прошлом. Он старается уверить меня, будто бы с сентября я уже не любила Николая. Будто бы и сейчас не люблю его, а все выдумываю. Какая ерунда!
8/V-42–9/V-42
Все никак не остаться одной, чтобы писать здесь и работать для себя.
За время приезда в Ленинград была два раза на фронте. В 42-й армии – это за «Электросилой», около Дворца Советов, и в 55-й, в Рыбацком и Усть-Ижоре. Как странно, пронзительно-печально, удивительно идти по знакомейшим местам, где было детство, юность, а теперь – фронт. Ощущение единства жизни, горючего, бесплодного, содержательного, грустного не покидало меня, и очень отчетливо чувствовалась поступь жизни. Сколько я прожила, можно уж целую книгу писать… Уже прожита одна, целая человеческая жизнь; в городе нет отца, нет Коли. Нет его родных, умерли мои тетки, давно умерли мои дети. Этого ничего нет. Нет. И невозвратимы – юность, мужание – и все прошлое. Началась, независимо от моей воли, и идет уже совсем-совсем другая жизнь, и я сама – та – тоже как бы умерла.
Со стеклянным звуком ложатся где-то снаряды, вчера и сегодня летели через крышу, отвратительно стеная и воя. О, печаль, печаль!
Я в Ленинграде уже 20 дней. Почти не работала, – только написала одно стихотворение «Ленинградцы» – среднее, хотя есть хорошие строчки, и выступления – «Ленинградцы за кольцом» – ничего, его бы прослушали с удовлетворением. «Проходит инстанции» – еще, м. б., и не дадут читать. Пропаганда наша по-прежнему бездарна и труслива, «руководство» тупо и бездарно.