Чудны, согласился Шумский, правда, мысленно, потому как вслух не произнес ни слова – говорить-то нечего, все уже ясно, установлено и подписано, а что дворню допрашивать приходится, так процедура такая… вот ведь трагедия, самые что ни на есть настоящие шекспировские страсти, страдания, чистая любовь и роковая страсть… хоть пьесу пиши.

Может статься, и напишет когда-нибудь, в глубокой старости, когда на покой отправится… но до этого пока далеко. И если вправду писать про Ижицыных, то начинать надобно не с допроса дворового мужика, а со сцены изящной и прелестной, скажем, со знакомства. А и вправду, где они познакомились-то?


Я все время думаю о той встрече, случившейся на Любонькиных именинах, до сих пор в толк взять не могу, с чего бы меня пригласили, ведь никогда же не звали, а тут вдруг. Я ведь и идти-то не желала, к чему бедностью кузину смущать, однако маменька была настойчива, все надеялась сладить мое замужество, о Сереженьке и слышать-то не желала, хотя, казалось бы, чем плох: пусть не знатен, не богат, не в чинах пока, однако же умен и пытлив, и верю – многого добьется.

Но я вновь не о том.

Любонькины именины. На мне синее муслиновое платье, перешитое из старого маменькиного, и белая не по погоде теплая шаль. Собственную неуместность и неприкаянность я ощущаю остро и болезненно. Вероятно, поэтому его и заприметила, будто собственное отраженье увидела: бледен, некрасив и одет кое-как. Иные гости держались с ним вежливо, но мне в той вежливости чудилась некая не вполне ясная насмешка.

– Натали, милая моя, ты все хорошеешь, – Алевтина Филипповна обратилась ко мне сугубо из уважения к маменьке, с которой ее некогда связывали узы дружбы и Смольный институт. Правда, в отличие от маменьки Алевтине Филипповне посчастливилось в браке, супруг ее пребывал в немалых чинах, да и сыну прочили скорую карьеру. Некоторое время матушка болела мыслью породниться со старой подругой, однако же, к счастью, та подобные стремления не поддержала, тем самым избавив меня от брака с человеком, которого я если и любила, то сугубо родственной, сестринскою любовью.

– Наряд, конечно, ужасный, – покачала головой Алевтина Филипповна. – Но в этой простоте есть некоторый изыск, а господин граф – большой фантазии человек… ты, верно, слышала про ижицынский дом? Вот уж и вправду соригинальничал.

Про дом я слышала, да и как не слышать, когда только и разговоров о доме у кладбища и о чудаке, избравшем для строительства место столь неприятное.

– Но богат, очень богат. И холост. – Алевтина Филипповна крепко держала меня за локоть и без малейшего стеснения разглядывала приезжего графа сквозь стеклышки лорнета. – Я просто обязана тебя представить…

Он был невзрачен, сутул, как-то поразительно неуклюж, причем неуклюжесть эта сквозила в каждом его движении. Светловолос, пожалуй, несколько в рыжину, но блеклую, невыразительную, сухощав, черты лица вяловатые, а голос с легкою болезненною хрипотцой.

– Наталья Григорьевна Нуршина. – Представляя меня, маменькина подруга заслонилась от неприятного собеседника золоченою тросточкою лорнета. – Дочь моей подруги…

– Премного рад, – ответил Ижицын, разглядывая не меня, но шаль.

В тот момент, помню, стало очень неловко, показалось вдруг, будто видит и заштопанные дыры, и подвыцветшее платье. Должно быть, от этого внимательного, чуть настороженного взгляда я и повела себя с недозволительной грубостью, прежде мне несвойственной, – столь же пристально стала разглядывать наряд графа.

Скучноват, ничего не скажешь – добротной темной шерсти сюртук, но все чуть примято, ей-богу, от Сереженькиного костюма этот отличался разве что дороговизною материи. Помню некоторое разочарование: от человека, прибывшего из столицы, я ожидала одеяния более изысканного.