Им повезло и до сих пор везет в тиражах, в женщинах (им бы сейчас мои годы!), в элитарном дачном одиночестве.
Да-да, милые мои, я завидую высшему сочинительскому одиночеству, которое полагается вам по рангу. Мне думается, вам также не нужно пошло суетиться, чтобы срочно добыть наличные прожиточные средства.
Для меня вы давным-давно уже знатные стахановцы-миллионеры, и бога ради держите этот свой имидж как можно дольше, он вам так к лицу, пусть и одряхлевшему и в творческих бороздах и мешочках, пусть из вас и песок (почтенный) сыпется, – голубчики, умоляю вас, держите марку баловней судьбы-матушки. И дай бог вам, голубчики, не испытать той фантастической боли – боли! – что пришлось испытать вашему старому (по стажу) литературному завистнику, когда он, точно доверчивый собачий сын, без оглядки полез в прижатый карман сторожа Гриши за ключиком для отмыканная наручников прислоненного и несколько в истерике юноши-рэкетира, специально оставленного Гришей живым для дачи важных показаний, – и, почти нащупав скользкий крестик, потерял всякую бдительность и заполучил от застрявшего и контуженого Гриши мощнейший удар прямо между своих растопыренных ног.
Гришина тренированная ляжка, можно сказать, впечатала внутрь таза мои неосторожно развешанные «помидоры»…
Одним словом, полный, подлый, празднично-десантный фейерверк, после лицезрения которого я впал в прострацию и вторым Гришиным ударом (странно-неощутимым, ватным) примерно в ту же причинную область был отброшен в какие-то лежалые кучи увядших испачканных листьев, кем-то заботливо прибранных к забору, и перестал на какое-то время существовать в этом по-осеннему чудесном полуночном вечере.
Этюд восьмой
Я искренне полагаю, что чье-нибудь чужое страдание всегда все-таки ненастоящее, умозрительное, оно все-таки всегда сбоку, и если все-таки переживать, то эти твои переживания скорее эстетического характера, умственного, но никогда глубинного, сердечного, – так уж подло, здраво устроена человеческая натура со всей ее психопатической театральщиной и выспренной сиюминутной сентиментальностью и как бы соучастием (сочувствием) при лицезрении чьей-либо боли-немощи.
Никакой телеприемник не нужно включать, никакие книжки не требуется листать про угнетаемых негров и индейцев – достаточно продефилировать по столичным улицам, по электричкам надземным и метро, чтобы насладиться видением совсем не родных тебе страданий.
И при этом они как-то странно множатся, почти отпочковываются, усугубляясь качественно, то есть становясь все более театральнее и зловещее. И чтобы не сойти с ума при виде какой-нибудь беженки, увешанной полуголодной ребятней, стараешься без особой нужды не посещать общедоступные места и скопления народонаселения. Потому что, как ни настраивай свою здоровую психику на циничный современный взгляд, все равно же ничто живое ей, дурной, не чуждо.
В конце концов я упорной, нудной тренировкой над самим собою, взяв в союзники «московских комсомольцев» и прочие глянцевые доморощенные и переводные тусовочные «зазывухи», добился нужного мне взгляда на суровую смутную действительность: чужие страдания, оказывается, нужны, они просто необходимы в виде фона, который весьма отчетливо подчеркивает твою избранность на этой грешной земле, и ты должен ценить и лелеять свою избранность и защищать ее всеми доступными тебе средствами.
И тебе становятся отвратительны физиономии стариков, напяливших на свои допотопные пиджаки какие-то медальки за оборону товарища Сталина от просвещенных цивилизованных немецких господ…